Фуко сохранит дружеские отношения с Морисом Клавелем. Когда в 1976 году Клавель затеет телевизионную передачу, которая должна была сниматься в его доме в Везелее, он пригласит Фуко принять в ней участие. Фуко согласится. На съемки придут Кристиан Жамбе, Ги Лардро, Андре Глюксман… Политические дебаты отошли в тень, гошизм умер, и бывшие маоисты задумались о Боге и о природе тоталитаризма. Однако связи, завязанные в эпоху гошизма, в частности внутри маоистских движений, не распадутся, как не распались связи, возникшие между сталинистами в послевоенные годы, когда они «поправели»: дружба, взаимопомощь, кооптация.
Клавель искренне восхищается Фуко. Он все время говорит о нем. Он посвящает Фуко десятки страниц в книге «То, что я думаю», которая вышла в 1975 году. Там же он цитирует письмо Фуко, посланное ему в апреле 1968 года. Фуко благодарит Клавеля за глубокое проникновение в то, ради чего написана книга «Слова и вещи», и за анализ его теоретических поисков[399]. В одной из статей 1976 года, появившейся после выхода «Воли к знанию», Клавель исповедуется в своем страстном увлечении Фуко:
«Всем известна моя слабость к Фуко, в котором я вижу Канта, человека, „после которого нельзя мыслить, как раньше“. Впрочем, Кант, как, кажется, установлено, довольно быстро впал в спячку, тогда как Фуко будит и поддерживает наше внимание все более мощными толчками»[400].
После смерти Клавеля, в 1979 году, Фуко помянет товарища по борьбе: он опубликует в журнале «Le Nouvel Observateur» короткую эмоциональную статью, где сравнит его с Бланшо — а это многого стоит! «Бланшо — диафонический, недвижный, алкающий света, что прозрачнее самого света, внимающий знакам, что если и подают знак, то только в движении, в котором изглаживаются. Клавель: нетерпимый, бросающийся вперед при малейшем движении, вопиющий во мраке, взывающий к грозам. Эти двое — можно ли представить себе более непохожих людей? — открыли для мира без руля и ветрил, где мы живем, единственное усилие, которому не грозит осмеяние и за которое не стыдно: то, что обрывает времен связующую нить». И заключает:
«Он находился в эпицентре того, что, вероятно, является определяющим для нашей эпохи. Я имею в виду широкое и глубокое изменение в сознании Запада, понемногу формирующееся историей и временем. Все то, что скрепляло это сознание, все то, что придавало ему протяженность, все то, что обещало расцвет, оборвалось. Кое-кто хотел наложить заплату. Он говорит нам, что нужно по-другому проживать время прямо сегодня. Особенно сегодня»[401].
«Что мы сделали? Боже мой, что мы сделали?» — Профессор Коллеж де Франс позвонил Жоржу Дюмезилю в один прекрасный день 1971 года, чтобы поделиться своим смятением. В свое время он содействовал избранию Фуко. Почерпнутая из газет информация о демаршах нового коллеги: Фуко рядом с Сартром среди гошистов, Фуко во главе колонны иммигрантов, Фуко у ворот тюрьмы — вывела его из душевного равновесия. «Что мы наделали?!» — кричал профессор. Возможно, он хотел узнать мнение Дюмезиля, который пользовался среди коллег большим научным и моральным авторитетом. Но Дюмезиль постарался успокоить коллегу. «Мы все сделали правильно», — ответил он. Он вовсе не разделял политических взглядов Фуко, просто не видел ничего трагического в «вакханалиях» своего протеже. Можно даже сказать, что Дюмезиль не относится к поступкам Фуко всерьез. Он воспринимает их как одну из тех комедий, которую человек разыгрывает для себя и для других. И потом, ему уже больше семидесяти и он не хочет из-за политики ставить под угрозу старую дружбу. Он давно потерял интерес к политике. Когда Фуко приходит к нему, они избегают разговоров на эту тему. Время от времени Дюмезиль позволяет себе пошутить: «Что это тебя опять понесло в тюрьму?!» Стоит ли из-за этого ломать отношения, завязавшиеся пятнадцать лет назад на ледяных дорогах Севера и в коридорах Каролины Редививы.
История показала, что Дюмезиль был прав. И что профессор, бесновавшийся по поводу отнюдь не академических занятий Фуко, был неправ: Мишель Фуко не только блестяще читал лекции, но и участвовал в жизни коллежа наравне с коллегами. «Существовало два Фуко, — говорит Леруа Ладюри, — Фуко демонстраций и Фуко коллежа. Он очень серьезно относился к своим академическим обязанностям».