Несмотря на конкретную критику и общее мнение о, скажем, неадекватности его выводов, дело Мельмана было подхвачено и во Франции, где, в частности, можно указать на постоянно прогрессирующее фарисейство Цветана Тодорова («примеривающегося» к этой теме еще с конца 70-х годов) и неприкрытую агрессивность посвятившего политической «вовлеченности» Бланшо объемистую диссертацию молодого Филиппа Менара. Продолжает развивать свою версию и сам Мельман, перемежая работу
При всей своей пресловутой недоступности, Бланшо пытается не уклоняться от диалога со своими критиками, не раз отвечая в письмах на вопросы, которые, как ему кажется, ставят перед ним его, как ему кажется, собеседники; письма эти охотно публикуются и тут же ими комментируются, но ни о каком диалоге речь при этом не идет — скорее возникает впечатление, будто стороны говорят на разных языках… Дело в том, что в письмах рассказывается «как было», а это интересует «заинтересованных» корреспондентов менее всего: им нужны не факты, а доказательства — то есть звенья единой схемы, носителями знания о которой они себя чувствуют. Пожалуй, здесь более чем уместно вспомнить, что в одном из своих последних интервью говорит о диалоге и полемике Фуко (объясняя, почему в полемику никогда не вступает): «Вопросы и ответы подчиняются одновременно забавной и трудной игре: каждый из двух партнеров стремится использовать только те права, которые даются ему другим, причем в принятой форме диалога. Полемист же выступает в наперед присвоенных латах, каковые ни за что не поставит под сомнение. Он априорно обладает правом объявить войну и придать этой борьбе справедливый характер; ему противостоит не партнер по поискам истины, а противник, враг, который не прав, вреден, самое существование которого таит в себе угрозу. И игра, таким образом, состоит не в признании за этим субъектом права на речь, а в его устранении как собеседника в любом возможном диалоге; конечной же целью станет не подобраться как можно ближе к трудной истине, а заставить восторжествовать то правое дело, проводником которого полемист с самого начала себя провозгласил. Он опирается на некую законность, из которой его оппонент по определению исключен»…
Итак, чаемое кое-кем «дело» по образцу и подобию дел Хайдеггера и Пола де Мана складываться не желает. Лучше всего в весьма лапидарной форме ситуацию с ним подытожил в 1998 году Жан-Люк Нанси: «Похоже, с дрязгами вокруг Бланшо не кончено — по крайней мере со стороны тех, кто все это затеял… Сколько понадобится еще времени, чтобы исчерпать этот бесполезный и несостоятельный случай?.. Пора наконец заявить, что… эти разборки морально (или политически) смехотворны, а литературно (и философски) бессодержательны». Что изменилось в результате этих разборок? Несмотря на все доводы, поднятый ими шлейф молвы породил своего рода презумпцию — если не вины, то виноватости Бланшо. Дебатируется тема политической подоплеки его литературной теории. Укоренился и «половинчатый» вопрос о — потенциально беспринципной — «смене вех», полной политической переориентации Бланшо, — кто знает, то ли в результате внутренней эволюции, то ли под гнетом внешних обстоятельств (есть и крайняя точка зрения: вся его проза — закамуфлированное отстаивание фашистской идеологии). Может быть, как раз нам, из нашего посткоммунистического далека, шокирующая многих на Западе резкая политическая переориентация не покажется такой уж удивительной: мы-то знаем, что во взаимоотношении — противостоянии — системы политических ориентиров и индивидуума куда важнее его верность самому себе; ведома нам и скорость, с которой переименовываются эти ориентиры и правое начинает путаться с левым; мне, например, представляется (я отнюдь не призываю при этом вычитывать в «правых» статьях, скажем, идеи «Манифеста»), что Бланшо в общем и целом оставался верен своим внутренним убеждениям, а изменение политических ярлыков свидетельствует скорее об относительности и двусмысленности последних — а также о его умении ускользать от ловушек как левой, так и правой