Читаем Мишель Фуко, каким я его себе представляю полностью

Он будет искать и найдет выход (это было, в общем и целом, средство остаться генеалогистом, ежели не археологом), удаляясь от нового времени и вопрошая Античность (особенно античность греческую — свойственное нам всем искушение «припасть к истокам»; почему бы не древнее иудейство, где сексуальность играла важную роль и где находит свои истоки Закон?). С какой целью? С виду — чтобы перейти от пыток сексуальности к простоте удовольствий и осветить новым светом проблемы, которые они тем не менее ставят, хотя и привлекают внимание свободных людей в существенно меньшей степени, избегая счастья и скандала, свойственных запретному. Но я не могу отказаться от мысли, что, вместе с «Волей к знанию», вызванная этой книгой бурная критика, воспоследовавшая за нею своего рода охота на дух (достаточно близкая к «охоте на человека») и, быть может, личный опыт, о котором мне дано лишь догадываться и которым, я думаю, в неведении о том, что собой представляет (крепкое тело, перестающее таковым быть, тяжелая болезнь, которую он едва ли предчувствовал, наконец, приближение смерти, раскрывшее его не к тоске, а к удивительной новой ясности), был поражен и он сам, глубоко изменили его отношение ко времени и письму. Книги, которые он составит на, как бы там ни было, непосредственно касающиеся его темы, суть, на первый взгляд, скорее творения дотошного историка, нежели плод личностных изысканий. Даже стиль в них иной: спокойный, умиротворенный, без воспламенявшей, как правило, другие его тексты страсти. Беседуя с Хубертом Дрейфусом и Полом Рабиноу[3], в ответ на вопрос о своих планах он вдруг восклицает: «О, сначала я займусь собой!» Слова, разъяснить которые нелегко, даже если чуть поспешно и решить, что вслед за Ницше он склонен отыскать у греков скорее не гражданскую мораль, а индивидуальную этику, которая позволит ему сделать из своего существования — из того, что ему осталось прожить, — произведение искусства. Так, например, он подвергнется искушению спросить с Древних перерасчета, восстановления ценности дружеских практик, которые, не теряясь, обретали свои высокие достоинства разве что лишь кое у кого среди нас. Philia, остающаяся у греков и даже римлян образцом превосходного в человеческих отношениях (с тем таинственным характером, который придают ей противоположные требования, сразу и чистая взаимность и безответная щедрость), может быть принята как всегда открытое к обогащению наследие. Дружба была, может быть, обещана Фуко как последний дар — вне страстей, проблем мысли, жизненных опасностей, которые для других он предчувствовал лучше, чем для самого себя. Свидетельствуя в пользу творчества, нуждающегося более в изучении (непредвзятом прочтении), нежели в прославлении, я думаю, что остаюсь верным, пусть и неумело, интеллектуальной дружбе к нему, которую его смерть, такая для меня мучительная, позволила мне сегодня обнародовать: и вот, я вспоминаю слова, приписываемые Диогеном Лаэртским Аристотелю: «О мои друзья, где взять друга».

Приложение

Забвение, безрассудство

О забвении

Забвение: не присутствие, не отсутствие.

Принимать забвение как согласие с тем, что сокровенно. Забвение в каждом забывающемся событии является событием забвения. Забыть слово — это столкнуться с возможностью, что всякая речь забыта, придерживаться всякой речи как забытой, а забытья как речи. Забвение будоражит язык в его совокупности, собирая его вокруг забытого слова.

В забвении есть то, что от нас уворачивается, и есть увертка, происходящая из забвения. Соотношение между уверткой речи и уверткой забвения. Потому-то речь, даже произнося забытое, не пренебрегает забвением, говорит в пользу забвения.

* * *

Движение забвения.

1. Когда нам не хватает забытого слова, на него помимо всего прочего указывает и сама эта нехватка; мы обладаем им как забытым и тем самым заново его утверждаем в отсутствии, каковое, похоже, создано только для того, чтобы заполнить и тем самым утаить его место. В забытом слове мы схватываем пространство, из которого оно говорит и которое теперь отсылает нас к своему новому смыслу, не подлежащему использованию, запретному и всегда непроявленному.

Забывая слово, мы предчувствуем, что возможность его забыть существенна для речи. Мы говорим, поскольку можем забыть, и всякая речь (речь припоминаемого, энциклопедического знания), которая с пользой работает против забвения, рискует — всегда необходимый риск — сделать речь менее говорящей. Речь, стало быть, никогда не должна забывать своего потайного отношения к забвению; подразумевается, что она должна забыть более глубоко, не прерывать, забывая, отношений с соскальзыванием забвения.

Перейти на страницу:

Похожие книги