Вершина треугольника, момент, когда Руссо, присоединившись к Жан-Жаку, оказался бы опознан как тот, кто он есть, Французом, и где автор настоящих книг рассеял бы мнимого автора преступлений, может быть достигнута только в загробном мире, поскольку смерть утишит ненависть. Время сможет вернуться к своему исходному пути. Этот образ, виртуально намеченный в тексте «Диалогов», все линии которого соединяются в единстве, найденной в его истине, нарисован как образ, перевернутый другой фигурой – той, что была востребована извне, редакцией «Диалогов» и демаршами, неуклонно последовавшими за этим. Жан-Жак Руссо, автор этих книг, увидел себя через французов, упрекавших его за то, что он написал преступные книги (осуждение «Эмиля» и «Общественного договора»), или обвинивших его в том, что он их не написал (опровержение по поводу «Деревенского колдуна»), или же заподозривших его в написании листовок: в любом случае посредством своих книг он стал автором многочисленных преступлений. «Диалоги» предназначены, если воспользоваться гипотезой врагов, для поиска автора книг и, как следствие, для сокрытия автора преступлений. И это происходит посредством столь необыкновенного и столь возвышенного содержания, что самый блеск его раскрыл бы тайну; отсюда идея поместить рукопись в главном алтаре Собора Парижской богоматери (затем замещающие идеи: визит к Кондильяку и циркулярное письмо). Но всякий раз возникает препятствие: безразличие публики, непонимание литератора и особенно – модель и символ всех остальных препятствий – решетка, такая очевидная, но невидимая, которая окружает церковный клирос. Все эти препятствия – только тень в реальном мире той границы, которая бесконечно вытесняет из художественного вымысла «Диалогов» открытие Ж.-Ж. Руссо. Бог, от которого Жан-Жак ожидает восстановления своего неделимого и триумфального единства, укрывается за решеткой, подобно тому, как за границей смерти горит вечная жизнь, и в ней мы увидим память Руссо, «восстановленную в достоинстве, которого она заслуживает», а его книги будут признаны «полезными и обязанными уважением их автору».
Только в этом загробном мире – огражденном и смертельном – может восстановиться простое зло, которое говорило в «Исповеди». По крайней мере, пока вдруг не начнется боковое скольжение (то, что Руссо называет «вернуться к себе самому»). По крайней мере, пока речь не станет вновь мелодичной и горизонтальной, не превратится в простой след частного и потому подлинного «я». Поэтому фразе «я сам», открывающей первую книгу «Исповеди», ответит с первой строчки «Прогулок одинокого мечтателя» ее строгий эквивалент: «Вот, значит, я один на земле». Это «значит» (donc) заключает в свою логическую кривую всю необходимость, которая организует «Диалоги», огорчительную дисперсию того, кто является одновременно субъектом и их объектом, зияющее пространство их языка, тревожный вклад их письма, наконец, их разобщение в речи, которая естественно и оригинально повторяет «я» и которая восстанавливает – после стольких обманов – возможность мечтать, после стольких беспокоящих демаршей – свободное и праздное открытие прогулки.
«Диалоги» – автобиографический текст, он находится внутри структуры больших теоретических текстов: имеется в виду в одном движении мысли, стремящейся создать существование и оправдать это существование. Создать, – согласно наиболее вероятной и самой экономичной, а также самой правдоподобной гипотезе, – все, что проистекает из иллюзии, обмана, деформированных страстей, из природы, забытой и изгнанной из самой себя, все, что нападает на наше существование и на наш отдых со стороны раздора, который, если и не является очевидным, не становится менее насущным; это означает одновременно демонстрацию небытия и показ его неизбежного генезиса. Оправдание существования означает сведение его к истине природы, к той неподвижной точке, где рождаются, осуществляются, а затем успокаиваются все движения, следуя спонтанности, являющейся необходимостью характера так же, как свежесть – необходимостью несвязанной свободы. Итак, оправдание пытается мало-помалу истощить существование до фигуры чувствительного существа вне пространства и времени, поддерживающей свое хрупкое бытие только движениями, которых от нее добиваются, которые пересекают ее вопреки ей и обозначают ее в рассеивающейся форме, всегда внешней по отношению к ней. Тогда как небытие, по мере своего обоснования, находит свое местопребывание, закон своей организации – вплоть до внутренней необходимости своего бытия. Существование есть не что иное, как невинность, не способная быть добродетельной, а небытие, не переставая быть иллюзией, мрачнеет и сгущается в своей сущностной злобе. Это двойное движение никогда не доходит до крайней несовместимости, потому что оно вводит речь, которая поддерживает двойную функцию: выразить невинность и связать ее своей искренностью; сформировать систему конвенций и правил, которые ограничивают интерес, организуют последствия этого и устанавливают его в общих формах.