В XVII веке ситуация меняется: безумие оказывается вышвырнутым из жизни и отмеченным клеймом проклятия. Это событие, которое Фуко называет «классическим», имеет два «аспекта». С одной стороны, безумие отвержено высочайшим мановением разума, обрекающим его на изгнание и молчание в соответствии с прагматической формулой Декарта «это всего лишь сумасшедшие», выведенной в первой части «Метафизических размышлений», где он воссоздает и отвергает основы возможного сомнения касательно истин, представляющихся разуму чем-то совершенно очевидным [160]. Человек может оказаться безумным, но это безопасное для разума безумие. С другой стороны, безумие запирается под ключ, попадает в заточение. И тут экономические, политические, моральные или религиозные обоснования работают в полную силу: «великому заточению», ознаменовавшему XVII век, подвергнутся нищие, безработные, попрошайки, бродяги, к которым присоединятся либертины, венерические больные, гомосексуалисты; все они окажутся в стенах приютов наряду с теми, кто утратил разум. Фуко полагает, что «безумие поселяется по соседству с грехом, и, быть может, именно поэтому неразумие на века породнится с виной: в наши дни душевнобольной ощущает это родство как свою личную участь, а врач открывает его как естественнонаучную истину» [161]. Мы прошли путь от безумия к неразумию, от эпохи, когда безумие стояло особняком, к эпохе, когда оно растворилось среди пороков, подлежащих изоляции с целью «исправления». Ибо дисциплинарные учреждения организуются ради наказания тех, кто вместе с прочими попадает в него, а не для врачевания.
Однако, обозначив тех, на кого налагается печать проклятия, и очистив от них общество, исполнители «великого заточения» сыграли не только негативную роль. Изоляция «образовала определенную сферу человеческого опыта», поскольку «в ее единообразном пространстве пришли в соприкосновение такие категории людей и такие ценности, между которыми культура предшествующих эпох не усматривала ни малейшего сходства; она незаметно придвинула их к безумию, подготовив тем самым новый его опыт — наш опыт, — в рамках которого ценности эти заявят о себе как о неотъемлемой принадлежности сумасшествия» [162].
С другой стороны, неразумие в своем конкретном проявлении локализовано и очищено. Оно может стать «предметом восприятия». И тут мы подходим к одному из ключевых положений книги Фуко: «Но каков горизонт этого восприятия? Очевидно, что он совпадает с горизонтом социальной действительности. Начиная с XVII века неразумие перестает неотступно преследовать мироздание; оно не выступает больше и естественным измерением разума во всех его перипетиях. Оно приобретает характер явления сугубо человеческого, какой-то стихийно возникшей разновидности среди прочих социальных видов. Прежде оно было неотвратимой угрозой, заключенной в мире вещей и в языке человека, в его разуме и его земле; ныне оно предстало в виде некоего лица. Вернее, лиц: людей, отмеченных неразумием, типажей, распознаваемых обществом и подвергаемых изоляции — развратника, расточителя, гомосексуалиста, колдуна, самоубийцы, либертина. Впервые мерой неразумия становится определенное отклонение от социальной нормы. <…> Вот это и есть самое главное: то, что безумие внезапно оказалось перенесено в сферу социального и отныне будет проявляться преимущественно и почти исключительно здесь; то, что ему, бродившему прежде во всех пределах, тайно обитавшему в самых привычных местах, вдруг, едва ли не в одночасье (менее чем за полвека во всей Европе), отвели особую область, где всякий может его распознать и разоблачить; что с той поры его, словно нечистую силу, стало возможным разом изгнать из каждого конкретного человека, в которого оно вселилось, с помощью мер и предосторожностей правопорядка». Фуко ставит вопрос так: «Разве не существенно для нашей культуры то обстоятельство, что неразумие смогло сделаться для нее объектом познания лишь постольку, поскольку предварительно стало объектом отлучения?» [163]