Мишель сел. Радость наполняла его. Катя с Сашей, должно быть, уже прочитали стихи. Интересно, что они скажут? Он быстро записал то, что ему приснилось — новое стихотворение с благодарностью к девушке, которая пусть не поняла, но сделала вид, будто понимает поэта. Не перечитывая, скатал их в комок и босиком выбежал в сад.
Кузина Аннет Столыпина была младше Лермонтова на год. Как все Столыпины — высокая, еще не оформившаяся девочка с ясными глазами. Ей он даже голову морочить не мог и в своих мечтаниях представлял наряду с Сашей Верещагиной в образе чудесной, нежной, отзывчивой сестры, земного ангела. Рядом с Аннет Мишель ощущал себя не безобразным карлой, на свою и чужую беду умеющим страстно любить, но лишь некрасивым, испорченным и опасным — вроде горбача Вадима.
Аннет глядела так доверчиво, когда старший кузен поверял ей некоторые важные тайны — о преходящести земной красоты, о волнении сердца, которое начинается вместе с весенним половодьем, о пении жаворонка в небесной вышине (не удивительно ли, что птица запела тотчас в тот самый миг, когда Аннет закончила свою песню?)… На смуглой, тронутой загаром — несмотря на перчатки, зонтики и прочие предосторожности — руке девочки красовался бисерный браслетик, совершенно девический, сплетенный какой-нибудь дружественной мастерицей из девичьей. И едва Мишель глянул на этот браслетик, обвивающий тонкое запястье, как что-то оборвалось у него в груди, он задохнулся и почти до крови закусил губу, чтобы не разрыдаться. В чистых линиях руки и острого девического локотка таилась могущественная притягательная сила — и тем страшнее была она, что сама носительница ее даже не подозревала о существовании чего-либо подобного.
Аннет говорила захлебываясь:
— И тут гувернантка Марта Стефановна как придет, как скажет строго-престрого: «Я запираль в сахарниц ди муха… Кто мух выпускаль, тот сахарниц таскаль…» Выпускаль-таскаль! Ты слушаешь, Мишель? Это ведь невозможно! Выпускаль-таскаль!
Жаворонок то принимался петь, то исчезал в сияющей лазури. Усадьба высилась за садом, надежный дом в классическом стиле, с бельведером, колоннами и всем прочим, что положено, и одуряюще пахло летом, а на заднем дворе, должно быть, уже раздувают самовар…
Мишель снова глянул на браслетик кузины, и снова прежнее чувство вонзило в него все свои когти. Он понял, что умрет, если не завладеет этой вещицей, и потому пал на колени и закричал:
— Аннет, умоляю — вы можете сделать для меня важную вещь!
— Ой, — удивилась Аннет. — Не рассказывать, как ты вчера съел все теткино печенье, да?
Мишель совершенно забыл про печенье, действительно похищенное им вкупе с Сашей Верещагиной и Катериной Сушковой и съеденное самым злодейским образом. И совесть его даже не шевельнулась при этом напоминании.
— Я знала, но никому не сказала, — добавила Аннет гордо. С нею не поделились, потому что не подозревали о том, что ей известны подробности кражи.
— Аннет, подари мне ту нитку, бисерную, что у тебя на запястье, — сказал Мишель. — Я с колен не встану, пока не подаришь.
— Для чего тебе?
— Подари, иначе украду!
— Не украдешь, я всегда на руке ношу!
— Я с рукой украду… Я женюсь на тебе, чтобы завладеть им… Или руку тебе отрежу…
— Ну тебя! — немного испугалась Аннет, снимая нитку. — Как скажешь — так жить потом не хочется…
Она бросила ему браслетик и убежала. Мишель растерянно следил за тем, как мелькает между стволами белое платье. Ему показалось, что он чем-то обидел ее. Подняв браслетик и повесив его на пальцы, он несколько минут разглядывал его, снова и снова переживая острое ощущение близкой невинности, и тут Вадим впервые открылся своей сестре, ангелу Ольге. Контраст между отчаявшимся горбачом, чья жизнь была посвящена мщению, и кроткой красавицей, угнетаемой злодеем, усугублялся любовью: почти не-братской, почти не-сестринской; это была платоническая привязанность, более крепкая и страстная, чем плотское влечение, и в некоторой степени более запретная…
Чай подали в саду, Мишель явился один из последних, был хмур и сдержан — Вадим, дворянин в обличье раба, сливался с евреем Фернандо, сгусток страдающей, обреченной на гибель плоти, а светозарный ангел в облике любящей девы нес в удлиненных, пронизанных солнцем ладонях фиал со смертью…
— Я считаю русскую еду наиболее здоровой, — сказала бабушка Елизавета Алексеевна. — И ты, Катерина Аркадьевна, меня в обратном не убедишь. Что лучше хорошей рассыпчатой каши? А курные пироги? А наши ягодники?
Другие тетушки пытались возражать, приводя в пример каких-то французских поваров, но все это не являлось для Елизаветы Алексеевны ни малейшим авторитетом.
— Баловство! — отрезала она.
Мишель вдруг вступил в разговор:
— Нет уж, бабушка, пища должна быть изысканна, в этом и смысл ее — а не просто в грубом насыщении.
— Смысл пищи в том, чтобы доставлять нам здоровье, — отрезала Елизавета Алексеевна. — Что до удовольствий, получаемых от пищи, — про то и отец Евсей говорил, что все оно бесовское…
— Это потому, что отец Евсей получает удовольствие не от брашен, а от пития, — отозвался Мишель.