Библиотека. Запах ручных переплетов вишневой, брусничной, лимонной кожи колышется, словно море. Мерцают зрачки золотого тиснения корешков. Над камином, где укрылась бы свора гончих, чудесные «Девушки и цветы» Гейнсборо, возле которых отогревались сердца не одного поколения владельцев. На картине — открытый портал, за ним — летний сад. Мне всегда хотелось просунуть голову в раму, понюхать цветы, коснуться пушка на девических шеях, различить жужжание сшивающих воздух пчел…
— Ну? — послышался голос издалека.
— Нора! — закричал я. — Иди сюда! Здесь нечего бояться! Еще светло!
— Нет, — печально отвечал голос. — Солнце садится. Что ты видишь, Чарли?
— Я выхожу из зала на винтовую лестницу. Вижу коридор. В воздухе ни пылинки. Открываю дверь погреба. Тысячи бутылок и бочек. Кухня. Нора, это безумие!
— Правда? Ты понял? — отзывается голос. — Вернись в библиотеку. Стань посреди комнаты. Видишь своих любимых «Девушек и цветы»?
— Они здесь.
— Их здесь нет. Видишь серебряную флорентийскую сигаретницу?
— Вижу.
— Не видишь. А коричневый диван, стоящий особняком, где вы с папой пили однажды херес?
— Да.
— Нет, — выдохнул голос.
— Да, нет? Вижу, не вижу? Довольно, Нора!
— Более чем, Чарли. Как ты не догадываешься? Разве ты не чувствуешь, что сталось с Гринвудом?
Я обернулся. Потянул носом непривычный воздух.
— Чарли, — говорила Нора из-за дверей слабеющим голосом, — четыре года назад… Гринвуд сгорел дотла.
Я побежал.
Нора, бледная, стояла в дверях.
— Что?! — закричал я.
— Сгорел дотла, — повторила она. — Четыре года назад.
Я шагнул наружу — три долгих шага — взглянул на стены и окна.
— Нора, он стоит, он здесь!
— Нет, Чарли. Это не Гринвуд.
Я потрогал серый камень, красный кирпич, темнозеленый плющ. Провел рукой по резной испанской двери.
— Не может быть!
— Может, — сказала Нора. — Все новое, от конька крыши до кладки погреба. Новое, Чарли. Новое.
— Эта дверь?
— Прислана из Мадрида в прошлом году.
— Плиты?
— Вытесаны под Дублином два года назад. Окна изготовлены в Уотерфорде этой весной.
Я шагнул в дверь.
— Паркет?
— Сделан во Франции, доставлен прошлой осенью.
— Но шпалеры?!
— Вытканы под Парижем, повешены в апреле.
— Но ведь все такое же, Нора!
— Да, не правда ли? Я ездила в Грецию, чтобы заказать точную копию мраморного медальона. Витрину сделали в Реймсе.
— Библиотека!
— Те же книги, такой же ручной переплет, тиснение, так же расставлены. Только восстановление библиотеки обошлось мне в сто тысяч фунтов.
— Но они такие же, Нора, такие же! — изумленно кричал я. И вот мы в библиотеке, я указываю на серебряную флорентийскую сигаретницу. — Уж ее-то, конечно, спасли из огня?
— Нет-нет. Ты знаешь, что я художница. Я вспомнила, нарисовала эскиз, отвезла во Флоренцию. Фальшивку закончили в июле.
— «Девушки и цветы» Гейнсборо?
— Вглядись! Творение Фрици. Помнишь жуткого битника с Монмартра? Он берет холст, поливает краской, запускает над Парижем в виде воздушного змея — пусть ветер и дождь потрудятся за него, — а потом продает за безумные деньги. Вспомнил? Так вот, оказалось, что Фрици — тайный поклонник Гейнсборо. Он убьет меня, если узнает, что я проболталась. Он написал «Девушек» по памяти. Правда, очень похоже?
— Очень. Господи, Нора, ты правда меня не обманываешь?
— Если бы! Думаешь, я сошла с ума? Знаю, думаешь. Ты веришь в добро и зло, Чарли? Я прежде не верила. И вдруг оказалось, что я — старая, раскисшая от дождя. Мне стукнуло сорок, стукнуло обухом по голове. Знаешь, что я думаю? Дом себя уничтожил.
— Дом?
Она заглянула в зал, где сгущались вечерние тени.
— Мне было восемнадцать, когда на меня упали все эти деньги. Когда мне кричали «Стыдно!», я отвечала «Тьфу!». Мне говорили «совесть», я смеялась: «старая повесть!» Но тогда дождевая бочка не переполнилась. А дождь все падал, стекал по трубе, и вдруг я увидела, что по края налита грехом, и есть совесть, и есть стыд.
Во мне тысячи юношей, Чарли.
Они летели на свет моих окон. Потом уезжали, я думала — они далеко. Но нет, Чарли, их шипы остались во мне, отравленные шипы, которые я так любила. Мне нравилась сладкая боль, и казалось — время и странствия сгладят ее следы. Но теперь я знаю, что вся — в отпечатках пальцев. Каждый дюйм моей кожи, Чарльз, — секретный архив ФБР. Тысячи славных ребят вонзали в меня жала, и теперь, не тогда, я истекаю кровью. Я залила ей весь дом. Мои друзья, не верящие в совесть и стыд, набивались сюда, как в огромный вагон подземки, и смыкались устами, исходили потом на стены, брызгали на пол страданием. Дом осаждали убийцы, Чарли, каждый — с коротким кинжалом, они отдавали себя на заклание, думая убить одиночество, но не находили покоя, лишь краткий расслабленный стон.
В этом доме все были несчастливы, Чарли, теперь я знаю.
Да, они казались счастливыми, Чарльз. Когда столько смеются, и пьют, и в каждой постели, как хлеб с ветчиной, бело-розовый сандвич тел, думаешь: как весело! как славно мы собрались!