Задвижка «волчка» оставалась открытой, и Миронов отметил про себя, что в нее смотрит надзиратель. Что ему нужно в такую рань? Хотя он имеет право заглядывать в любое время суток и следить за поведением заключенного. Да и рань ли в мире?.. Он, Миронов, заключенный?.. Неужели это в самом деле не мерзкий сон?.. Только без истерии. Спокойно! Таков самому себе приказ... Так быстро он привык к боли?
– Оглох?.. Чего молчишь?.. Жалашь или не жалашь прогулка?
– Какая прогулка?
– Воздуха вольного хлебнуть... Так жалашь ай нет?
Вместо всегдашней настороженности появилось вдруг какое-то недоумение, граничащее с терпимым отношением к надзирателям. Но оно тут же, как неожиданно возникло, так неожиданно и испарилось, уступив место всегдашней настороженности и даже враждебности к тюремщикам. «Очередная насмешка, – подумал Миронов... – этих тупоголовых...» Он, конечно, не считал их за нормальных людей и отказывался предполагать в них обыкновенные человеческие качества. Тем более милосердие и отношении к заключенным: «Вольного воздуха хлеб-путь...» Ведь между ними всегда существовал антагонизм. Ненависть одного к другому, чуть ли не врожденная, выработанная многими поколениями заключенных и их стражниками. Ею были пропитаны не только мысли жертв застенков, но и сам воздух камер, карцеров, коридоров, двориков и всего мрачного здания тюрьмы. И всяк сюда входящий сразу же принимал сторону заключенных против всего охранного персонала, вплоть до социального строя, порождением которого являлось это ненавистное заведение.
Миронов поднялся с жесткого колченогого топчана. Шагнул к «волчку». На него не мигая уставились два, как у рыси, глаза:
– Жалашь?.. Тогда открою...
Видно, молчание Миронова надзиратель принял за согласие, он всунул в замочную скважину ключ и резко повернул – железная окованная стальными полосами дверь, как обычно, противно скрипя, медленно открылась. В квадрате проема – фигура стражника, что-то вдруг показалось в нем Миронову знакомым, но он тут же отогнал нелепую мысль, по его мнению, – нигде не мог он повстречать такую мерзкую личность.
Миронов автоматически, «по-уставному», заложив руки за спину, медленно, как-то чересчур даже осторожно, словно в потемках, переступал ногами. Почему-то в коленях появилась противная дрожь. Ноги стали какими-то ватными и как всегда цепко и упруго не захватывали землю, а скользили, как по льду, тонкому, молодому, хрупкому... Правда, под ногами не земля, а железная поверхность тюремного коридора. Лестница тоже железная, гулко фиксирующая шаги. Не думал Миронов, что его шаги могут быть тяжелыми, грузно-старческими и издавать неприятно шаркающий звук. «Надо просто выше поднимать ноги, – подумал он. – А может быть, это от подков на сапогах?.. Или, может быть, от шпор?.. Шпор!.. О!.. Ах, если бы так, как в былые годы, когда только звон шпор догонял его легкие, стремительные шаги. Поступь кавалериста лукаво-тихая, осторожно-быстрая... Рывок – и еще не успеет в воздухе раствориться малиновый звон шпор, как цель достигнута».
Миронов прошел еще несколько обитых железом дверей, и вот последние открылись, и он высунул голову в тюремный дворик. Все поплыло вокруг... Наверное, помимо воли, слишком много для первого раза «хлебнул вольного воздуха»... Поднял отяжелевшие веки – в главах туман. Сквозь него какой-то розовый силуэт возник. Но вот очертания становились явственнее, принимали вид женской фигуры... Такой розовый шарф в далекой прошлой жизни набрасывала на смуглые плечи Надя-Надюша... Он вдруг за многие последние дни осмысленно и с глубокой горечью подумал: «Все осквернено и загублено... И вовек, наверное, не увидеть ему юное, дорогое лицо милой и любимой девушки. Видно, ничто не повторяется, как не повторяются шаги человека в одной и той же быстротекущей речной воде... Ах, Надя-Надюша. Что же за тайна заключена в твоей молодости?! Только бы увидеть, хотя бы еще один раз – и тогда можно будет без страха и сожаления прощаться с жестоким и кровавым миром. Но это недостижимо, как вернуть собственную молодость...»
– Миронов!.. – крикнула Надя-Надюша. – Живой!.. – Она протянула Филиппу Козьмичу руки, желая обнять и прижаться к нему.
Миронов отступил от жены, сделал жест, словно отодвигал видение, и все время бормотал: «Провокаторы!.. Я не поддамся!» Он быстро пошел прочь от жены в дальний угол тюремного дворика: «Ведь этого не может быть!.. Сон?.. Или – очередная провокация...»
Надя-Надюша догнала Филиппа Кузьмича, обхватила его руками:
– Мой Миронов!.. Мой муж... Дорогой, любимый... – бормотала Надя-Надюша. Потом умолкла, только еще плотнее прижималась к нему.
Филипп Козьмич стоял будто окаменелый, не веря в происходящее. Или боясь поверить... Неужто это правда?.. И может ли происходить в тюрьме!? Как удар молнии, ослепляющий и повергающий человека...