Душевное состояние Филиппа Козьмича было сродни тому, какое бывает только в детстве: не понимая значения слов, он воспринимал их звучание, поддавался их очарованию и потом, будто расшифровав, следовал их указанию. Как такое все происходило в его голове, в сердце, во всем младенческом теле – он понятия не имел, а вот до сих пор помнит таинственное ощущение каких-то сил, которые давали ему возможность находиться в гармонии с окружающим и понимать его безмолвный язык. Говорят мудрые люди, что в это время у дитяти начинает возникать душа и чутко отзываться на доброту людей, воды, земли и неба. И главное, понимать истинное значение их. Даже скорее всего не понимать, а чувствовать каким-то неведомым инструментом, но точно определяющим истинное значение другого образа. Этому нельзя ни научиться, ни перенять от кого-то. Зерно не учит растение, каким ему быть и как расти – зерно дает энергию, и оно развивается уже независимо, дает жизнь цветку, новому зерну... Так и человек... А он в наивности своей или невежестве воображал, что воспитывал детей по образу своему и подобию...
Эти мысли были навеяны тем обстоятельством, что Филипп Козьмич Миронов после долгого лечения в госпиталях совершал невероятную поездку – домой, в станицу Усть-Медведицкую. Такое может присниться только во сне – живым и относительно невредимым во время войны попасть домой...
По пути следования он с удивлением замечал, или это ему только казалось, что на дорогах, улицах, вокзалах – всюду были солдаты. Их серые шинели и горящие каким-то безумием глаза встречались на каждом шагу. Откуда их столько? Они что же, сбежали с фронта? В вагонах, на крышах, в тамбурах, в скверах, в трамваях... И все что-то кричали... Один раз расслышал и запомнил: «Конец войне!.. Мир народам!.. Фабрики рабочим!.. Землю крестьянам!..» Потом Миронов уже по раскрытым ртам догадывался, что толпы народа все время выкрикивают одни и те же лозунги. Он понимал, что в основу всякой революции люди закладывают главный фундамент своей мечты – улучшение жизни. Экономической. А уж потом дышать СВОБОДОЙ...
Наблюдал Миронов и такую картину, откровенно признаваясь, жуткую. Лошадь тащила груженую телегу. От истощения она упала на середине улицы. Тут же из домов повыскакивали люди с ножами и начали отрезать от лошади куски мяса... Вот и настигла некоторую часть населения радость и восторг совершившейся бескровной революции... Ах, как все сложно и непонятно до умопомрачения...
Но Филипп Козьмич сразу же, как оказался в пределах области Войска Донского, будто отбросил все события в сторону и дышал только родным воздухом. Он – в отпуске, правда, по болезни, но это ведь ничего не значит. Главное, за все три сумасшедших убийственных года он впервые едет домой. Это же – чудо из чудес! Счастье, которое способен испытать только фронтовик, человек, мечтающий даже не об отпуске на родину, а всего лишь о тишине. Куда-нибудь забиться в глухой угол от гула, воя, скрежета снарядов и смертельного пулеметного стрекота и послушать тишину. Ничего ему так не хочется, как тишины, которую в обычной жизни мы редко ценим, а еще реже слышим...
Ехал Филипп Козьмич не на коне, которого в поводу вел верный и тоже уцелевший ординарец Иван Миронов, а на рессорной тачанке, окружным атаманом специально посланной за ним на железнодорожную станцию Себряково. По пути к родной станице Усть-Медведицкой Филипп Козьмич все время приподнимался с высокого сиденья и всматривался в леса-перелески, луга, увалы, речку Медведицу... Будто все это впервые видел. Но вот как-то неожиданно, из-за лесной чащобы, перед ним открылся Дон-батюшка, а на крутой горе – Усть-Медведицкая. Побежал затуманившими как-то сразу глазами и увидел свой курень, красной жестью крытый. И сразу же вдруг что-то с грудью непонятное случилось, будто в нее плеснули чем-то горяче-обжигающим и там образовалось нечто вроде комка. Он, этот комок, сразу же кинулся к горлу и сильно сдавил. Филипп Козьмич попробовал проглотить его, неведомо отчего образовавшийся. Но тот колом встал и продолжал душить, еще сильнее, жестче. Тогда Филипп Козьмич потянулся рукой к горлу, начал разминать комок и вскоре почувствовал хоть небольшое, но облегчение...
Когда подъехали к месту переправы через Дон, Филипп Козьмич попросил кучера остановить разгоряченных коней, спрыгнул с тачанки и подошел к берегу. Зачерпнул ладонями воду, выпил, а остатками омочил лицо, протер глаза, сняв с них какую-то пленку, мешавшую отчетливо видеть все вокруг. Выпрямился и, кажется, только теперь, впервые за долгую дорогу, глубоко вдохнул родного воздуха и с облегчением выдохнул, словно окончательно очистил себя от чужеродной скверны. Может быть, и есть где-нибудь замечательные места и страны, но прекраснее донской земли нет на всем белом свете. В этом сознании Миронов не один раз утверждался. И отрадно, и грустно, и сердце щемит печалью и счастьем.