Сколько ей лет? Десять? Одиннадцать? В кухне миссис Миллер нарезала четыре ломтика хлеба и открыла банку с клубничным вареньем. Налив стакан молока, ока сделала передышку, чтобы закурить. И зачем она пришла? Рука ее, державшая спичку, тряслась; так она сидела, словно оцепенев, пока огонек не опалил ей палец.
В комнате пела канарейка, — пела, а ведь такое бывало только по утрам.
— Мириэм! — крикнула миссис Миллер. — Мириэм, я же тебе сказала, не тревожь Джинни.
Никакого ответа.
Она крикнула еще раз; и снова — лишь пение канарейки. Она затянулась, обнаружила, что зажгла сигарету не с того конца и… нет, выходить из себя не надо, нельзя.
Миссис Миллер внесла поднос с едой в гостиную и поставила его на кофейный столик. Первое, что ей бросилось в глаза, — клетка по-прежнему укрыта. А Джинни поет. Что же это такое творится? И в комнате — никого. Миссис Миллер прошла через нишу, ведущую в спальню, и остановилась в дверях, — у нее перехватило дыхание.
— Ты что это делаешь?
Мириэм вскинула на нее глаза — взгляд у нее был какой-то странный. Она стояла у комода, а перед нею — раскрытая шкатулка для украшений. С минуту она смотрела на миссис Миллер в упор, пока не вынудила ту взглянуть ей прямо в глаза, и вдруг улыбнулась.
— Здесь нет ничего стоящего. Но вот эта вещица мне нравится. — В руке у нее была брошь-камея. — Очаровательная.
— Мне кажется… Послушай, лучше бы тебе все-таки положить ее на место, еле выговорила миссис Миллер и вдруг почувствовала: надо немедленно опереться на что-то, не то она упадет. Она прислонилась к дверному косяку; голова налилась невыносимой тяжестью, сердце сдавило, оно заколотилось сильно и тяжко. Лампа замигала, будто в ней что-то разладилось.
— Прошу тебя, детка… Подарок покойного мужа…
— Но она красивая, я ее хочу, — сказала Мириэм. — Отдайте ее мне.
И пока миссис Миллер стояла в дверях, лихорадочно подыскивая слова, которые каким-то образом помогли бы ей спасти брошку, до нее дошло, что за помощью ей обратиться совершенно не к кому, она одна как перст: мысль эта не приходила ей в голову очень давно, и полнейшая ее беспощадность ошеломляла. Однако здесь, в ее собственной квартире, в притихшем под снегом городе были столь явные тому доказательства, что она не могла от них отмахнуться, не могла — как уже поняла с поразительной ясностью — им противостоять.
Мириэм набросилась на еду с жадностью, и, когда с молоком и сандвичами было покончено, пальцы ее паучьими движениями забегали по тарелке, сгребая крошки. На лифе ее платья поблескивала камея; белый профиль загадочным образом повторял лицо самой Мириэм.
— До чего вкусно, — вздохнула она. — Теперь бы еще миндальное пирожное или глазированную вишню, было бы совсем замечательно. Сладости — хорошая штука, правда?
Миссис Миллер, кое-как примостившись на краешке пуфа, курила сигарету. Сетка у нее на голове сбилась набок, выбившиеся пряди волос рассыпались по лбу. Глаза бессмысленно глядели в пространство, на лице загорелись красные пятна, словно неизгладимые следы свирепой затрещины.
— Найдется у вас конфета? Пирожное?
Миссис Миллер стряхнула пепел прямо на ковер. Повела головой, пытаясь сосредоточить взгляд на чем-то одном.
— Ты обещала, что уйдешь, если я приготовлю тебе сандвичи.
— Бог мой, да неужели?
— Ты дала обещание, а теперь я устала, и вообще мне нехорошо.
— Не надо злиться, — сказала Мириэм. — Я же вас просто дразню.
Она взяла с кресла пальто, перекинула через руку, надела перед зеркалом берет. Потом вдруг склонилась к самому лицу миссис Миллер и прошептала:
— Поцелуйте меня на прощание.
— Право же… Пожалуй, лучше не надо… — ответила миссис Миллер.
Мириэм вздернула плечо, выгнула бровь.
— Ну, как угодно, — сказала она, пошла прямиком к кофейному столику, схватила вазу с бумажными розами и, сойдя с ковра, швырнула ее об пол. Осколки брызнули во все стороны, цветы она придавила ногой. Потом медленно двинулась к двери, но, прежде чем закрыть ее за собою, обернулась и бросила на миссис Миллер взгляд, исполненный лукаво-невинного любопытства.
Весь следующий день миссис Миллер пролежала в постели — встала только раз, чтобы задать корм канарейке и выпить чашку чая; измерила температуру нормальная; а сны были горячечные, сумбурные, и порожденная ими неясная тревога не покидала ее и тогда, когда она не спала, а просто лежала, уставясь широко раскрытыми глазами в потолок. Один сон вплетался во все остальные, повторяясь, словно неуловимо-таинственная тема сложной симфонии; картины его были особенно четкие, будто выведены уверенной и сильной рукой: девочка в подвенечном платье и венке из листьев шествует во главе серой процессии, спускающейся по горной тропе; все почему-то молчат, но вот какая-то женщина в заднем ряду спрашивает: «Куда она нас ведет?» — «Это неведомо никому», отвечает ей старик из переднего ряда. «Но до чего же она хороша, правда? вмешивается третий голос. — Совсем как морозный узор… Такая сверкающая и белая!»