ИВАН МАРИНОВСКИ
ТОТЕМ ПОЭТА[27]
Как уже сотни раз до этого, я останавливаюсь на берегу реки, чтобы скоротать бессонную ночь. Рогожа, на которой я расположился, вся в дырах, так что я лежу почти что на земле. Ко всему прочему, я еще голоден — можно ли утолить голод куском кукурузной лепешки, брошенным из милости? Поэтому я едва дожидаюсь утра. А вот и оно: солнце дарит всему пространству под, над, перед собой бесконечно розовый рассвет.
Внизу перед храмом начинает толпиться народ: мужчины и женщины. Женщины тащат за собой детей. Все толкаются и указывают на вход в храм. Из него выходит главный жрец. Прошло много лет с моего последнего посещения. И вероятно, это внуки тех, что были здесь прежде. Поэтому они мне незнакомы. Они меня тоже не знают. Только жрец догадывается, кто я. Обо мне написано в его священных книгах. Жрец — высохший старик. Его лицо усеяно прожилками и мелкими старческими пятнами, напоминающими семечки инжира. Он поднимает свои длинные руки и возвещает, что тотемом выбрал кошку, потому что она ловка, быстра и хитра и у нее девять жизней. Эти же качества обретут теперь мужчины, поэтому они спокойно могут идти против хеттов. Им нужно двигаться на север, там они завоюют новые земли и захватят рабов-из хеттов получатся хорошие рабы… Мужчины будут захватывать крепость за крепостью, и не найдется силы, которая бы их остановила.
Говорит он веско. Люди словно видят не его, а несметные богатства хеттов. Жрец настолько убедителен в своей риторике, что мужчины воинственно размахивают копьями, а один из них крутит своим коротким мечом, свирепо и безжалостно рассекает им воздух, будто срубает головы хеттов.
Мне опротивели эти обряды, связанные с объявлением кошки священной и неприкосновенной. Они тянутся всегда ужасно долго. В конце концов толпа всегда впадает в экстаз, ложится ничком на землю, затем становится на колени и кланяется так низко, словно обнюхивает песок.
Эти тоже не составят исключения, они даже более ревностны. Может быть, завтра, а может, уже и сегодня, они ринутся против хеттов.
Оставляю рогожу возле пальмы, она мне уже точно не понадобится, но пусть кто-нибудь найдет ее и постелит ночью на холодный песок. Прокладываю себе путь сквозь толпу и приближаюсь к храму. Что за следует, мне известно, как, впрочем, и то, закончится.
— О великий жрец, почему ты выбрал тотемом кошку? — спрашиваю я. — Неужели ее ловкость, быстрота и все девять жизней ценнее силы и доброты этих мужчин, красоты их жен, улыбок их детей?
Отвечая, главный жрец спокоен:
— Толпа не может быть тотемом, не может быть священной. Кто же будет умирать в боях против хеттов? Мне ли не знать, как вывести его из себя?
— Тогда объяви тотемом хеттов!
— Он — иноверец! — Складки широкого балахона жреца развеваются словно бушующий костер. — Предайте иноверца огню!
Меня хватают, ведут к жертвеннику, построенному из длинных и тяжелых, как этот летний день, камней. Веревка, которой меня старательно связывают, жестка, она безжалостно стягивает мне руки и ноги.
Пока сооружают для меня костер, мне остается только попрощаться. С кем? С летним днем, с финиковыми пальмами, с мутным разливом реки, с фламинго на берегу, нежащимся на тлеющих углях своих перьев…
Время прощания всегда короче, чем ожидаешь. Вот уже и костер разжигают. Так знакомо потрескивают разгорающиеся поленья. Струйки дыма медленно окутывают мое тело. Еще немного — и их поглотит пламя.