За день находились, устали, а тут и смеркаться стало. Собрался Коля с силами и к муравейнику отправился, который он до того приметил для ночной ворожбы. Стал лягушку ловить, а поймать не может. Днем вроде куча была, а сейчас, в сумерках, будто сквозь землю провалились. И проворства, конечно, нет, ноги чугунные. Наконец поймал одну. Огромную. Лошадь, а не лягушка, еле в ладонях помещалась. Изо всех сил пальцами ее сжал и по лунной дорожке полетел, как на крыльях, прямо к муравейнику. И… не вытерпел, оглянулся, да тут же отворотился поспешно. Так страшно луна на него в упор глянула, что в пот Колю бросило. Споткнулся. Стал засовывать в муравейник лягушку — она брыкается, здоровая, выпрыгнуть норовит, а сердце бешено колотится, так и прыгает от волнения. И вдруг слышит — этакий шорох посыпался — это муравьи стали сбегаться. Засунул, наконец, и, более не оглядываясь, к костру бегом.
Примчался и сел, отдуваясь. Они поглядели на него и напугались.
— Чего смотрите?! — поймал взгляды Коля.
— Да на тебе же лица нет, — говорят они и глаза отводят испуганно. Тут костер вдруг стал угасать. Они дуть и последний огонек сдули. Искры посыпались, и потухло пламя. Спичками чиркают, разжигают — не горит. Только дым ядовитый сочится, много дыму. И лес такой веселый, апрельский был, душистый молодыми почками, вдруг смотрят — почернел, обуглился, и мертвечиной понесло. И так тихо стало. Листочки молоденькие до того прямо щебетали, шумел ветерок, а тут все застыло. Лишь луна огненно в черном небе парит. И тут (откуда только взялся!) филин у них над головой заухал.
Вот когда ужас их всех охватил, губы у Коли сами собой забормотали: “Отче наш, иже еси на небеси!” — без запинки, пока не дошел до слов про Лукавого, так и споткнулся. Не помнит, совсем память в этом месте отшибло. А вверху филин хохочет.
Натерпелись они в ту ночь страху. Однако, утром, как солнышко взошло и птички запели снова, — лес позеленел, повеселел, и, приободрившись, пошел Коля к муравейнику. Смотрит, а на самом верху и впрямь косточка белеет. Схватил ее — будто руку ему обожгло, но удержал, только поскорей в карман сунул.
Дома косточку разглядел. Действительно, с одного конца остренькая, а с другого — крючком загнута. Обрадовался Коля и на розыски вурдалачки своей кинулся. Все это время он и не показывался нигде, так что куда ни придет — рады ему. Он про нее спрашивает, а его от розыска отговаривают. Если б послушался Коля людского совета!
Нашел ее на многолюдном собрании, подкрался сзади и так легонечко зацепил за платье загнутым концом косточки, что она и не приметила бы, если бы в это время кому-то навстречу не совершила движенья. Тут косточка ее за платье назад и потянула.
Обернулась Ольга и видит — Коля.
— Коля! — воскликнула она обрадованно, а глаза, которые вначале рассерженное и недоуменное выражение имели, тут же потеплели, залучились и таким теплом, такой радостью от нее неожиданно пахнуло, что растерялся и вмиг растаял Коля.
О какой тут мести помышлять, когда она ему так улыбнулась?!
— Что это такое? — меж тем она интересуется и хочет из рук у него косточку взять.
— Ничего! — нахмурился Коля. — Так, ерунда! — и проворно косточку спрятал.
— А я знаю, что это такое, — улыбается она пуще прежнего, — это магическое что-то!
Коля очень смутился, покраснел до корней волос, и она его под руку берет, своей нежной длинной талией волнительно покачивает и прижимается к нему плечом тонким.
— Не нужна, Коля, со мной никакая магия, я без тебя и так сильно скучала и даже сама не знаю, почему, — так говорит, а глаза темнеют, вглядываются в него пристально. А у Коли во рту сухо, в голове круженье, и глаз своих от ее зрачков оторвать не может.
— Я тебя люблю, Ольга, ты знаешь, как я тебя люблю, — шепчет.
— Знаю, — говорит она, — молчи, дурачок, я знаю…
Тут на них стали оборачиваться, очень, видно, от них сильный свет исходил, любовная радость лучилась.
— Пошли отсюда, — скомандовала, и они побыстрей из многолюдья выбрались. За руки держались и говорили — наговориться не могли, пока окончательно не стемнело, а тогда целоваться стали, как-то само собой и вышло все. Коля совсем потерял себя, в тумане хмельном обнимал и ласкал ее и не мог наласкаться, насытиться — так долго ждал этого желанного мига.
Понял тогда Николай, что явь — лучше сна. Потому что много слаще себя наяву утратить, чем во сне — обрести. И, отбрасывая остатки дневного соображения, вновь стал целовать закрытые ее глаза, не в силах с ней разъединиться. А она вокруг него плющом обвивается…
Что говорить, даже утратить себя надолго мы неспособны. Неохотно, медленно слабнут объятия, и единое распадается. Так и Коля откатился в сторону, и мысли всякие в нему пришли, да такие глупые. Мол, не прикидывается ли она? Уже в дреме, чувствуя, как ее руки по нему скользят, цепляются, Коля вдруг явственно припомнил тот сон, когда она кровь из него пила, а руки точь-в-точь так же его ласкали… Как из ушата водой его окатило это воспоминание. Руки ее отбросил, да так грубо, что она вскочила:
— Что с тобой?! — воскликнула — Какой ты грубый!