Еще рассказал нашему лекпому катерный боцман, что в последние дни августа много погибло кораблей и людей на переходе из Таллина в Кронштадт. Корабли — главным образом транспортные суда, вывозившие войска, — подрывались на минах, гибли под бомбами. «Юнкерсы» почти всю дорогу висели над таллинскими караванами. У него, боцмана, на глазах бомбардировщик спикировал и положил бомбу аккурат в нос транспорта, и он стал тонуть, корма с вращающимися винтами задралась, люди посыпались в воду. Катер поспешил подбирать людей. Там было полно армейских, а среди них и гражданские. Одна женщина, беленькая, в голубом платье, с ребенком грудным, никак не решалась прыгать. Лезла все выше на подымающуюся корму. Ей кричат: «Прыгай, прыгай!» А она, видать, помешалась. Глазищи — во! (Лекпом показал кулак, повторяя, наверно, жест рассказчика-боцмана.) Одной рукой плачущего ребенка прижимает, второй цепляется за что ни попадя и лезет, лезет на корму, а та уже почти вертикально стала. Тут транспорт быстро пошел под воду, и женщина как закричит: «Машенька-а-а!» Так и ушла с криком, глаза безумные…
Все это Вадим Лисицын рассказал нам, расхаживая по лазарету в своем развевающемся халате.
Страшно это было: женщина с ребенком, уходящие под воду на тонущем судне. Я закрыл глаза.
На третий или четвертый день Лисицын вытянул у меня из-под мышки градусник, посмотрел и сказал:
— Ну что, Земсков. Повезло тебе. Думали, воспаление легких. А ты легко отделался.
Я, и верно, чувствовал себя лучше, жара не было. Вот слабость только.
— Выпишите меня, — сказал я.
— Когда надо, тогда выпишем.
Пушкарь Леха Руберовский — мы с ним подружились — дал мне свою безопасную бритву, тощий помазок, мыльницу, и я, налив горячей воды в крышку от котелка, сел бриться. Зеркальце, прислоненное к осколку от тяжелого снаряда, отразило мою изрядно заросшую физиономию. Не без интереса всмотрелся я в острые скулы и запавшие щеки, в глаза цвета здешних валунов. С тех пор как я стал, что называется, осознавать себя, мне хотелось иметь, знаете, такой по-мужски твердый взгляд, решительный излом бровей… нет, не дано мне это, как видно… увы… Все тот же был удивленный вид, как в детские годы. Как у того четвероногого, которое увидало новые ворота… Я насупил брови, поджал губы. Этак-то получше.
Лезвие, которым пользовался если не весь десантный отряд, то уж наверно расчет хорсенской сорокапятки в полном составе, с жутким скрежетом брало мою многодневную щетину. Легче было б выбриться топором.
Кончив бриться, я умылся из той же крышки от котелка и сел на свою койку.
— Лекпом, — спросил я, — можно выйти из лазарета?
— Зачем тебе?
— Хочу посмотреть, похоронили или нет… товарища одного…
— Лежи, — сказал Лисицын, занятый писаниной за своим колченогим столиком. — Какого товарища? Фамилия как?
—&NBSPШамрай.
Он посмотрел на меня и сказал:
— Шамрая похоронили. В братской могиле.
Я нашарил ногой под койкой один из своих ботинков и тихонько выдвинул. Тут хлопнула дверь, к нам в «палату» спустился командир отряда, сопровождаемый врачом. Встал в проеме двери, плотный, широколицый, чернобородый, сузил монгольские глазки, привыкая к керосиновой лампе после света дня. Лисицын делал мне знаки энергичными кивками и поднятием бровей: ложись, мол. Но я продолжал сидеть на койке, уставясь на капитана. Он был в неизменной своей кожанке, в брюках, заправленных в сапоги. Он казался мне воплощением всей романтики, заключенной в книжках моего детства. Врач указал на Петрова, капитан прошел к его койке и сел на табурет, пододвинутый шустрым лекпомом.
— Ну что, Григорий? — сказал он. — Ущучили тебя финны?
— Да я, товарищ капитан, не нарочно ведь, — пустился тот оправдываться, словно нашкодивший первоклассник, — я только чихнул…
— На противника нельзя чихать, — усмехнулся капитан. — Противник у нас не дурак. Знает, кто ему причиняет урон. Потому и ущучил тебя.
— Да я же не на противника чихнул, а…
— Ладно, ладно, — прервал его капитан. — Шуток не понимаешь, брат Григорий. Серьезный мужик. Сколько еще думаешь проваляться?
— Не меньше двух недель требуется, чтобы кость срослась, — ответил за Григория отрядный врач.
— Может, все-таки в госпиталь его отправить?
— Нет нужды, товарищ капитан. Срастание кости нельзя ускорить. Естественный процесс.
— Естественный, говоришь? Это хорошо. — Капитан поворошил свою буйную, на весь Гангут знаменитую бороду. — Это очень хорошо. Ты не торопись, Григорий.
— «Кукушки» же, товарищ капитан. «Кукушек» надо сымать.
— Поснимаешь еще. Мы, брат Григорий, уходим в жесткую оборону, ясно? Укрепляем наши скалы. Так что не торопись. Сращивай спокойненько свою кость.
Он поднялся, подошел к койкам гунхольмовских десантников. Один из них спал, всхрапывая, а второй, рыжебородый, попытался лихо отрапортовать, что, дескать, младший сержант Приходько временно выбыл из строя по причине боевой обстановки, но капитан утихомирил его. Поговорив с гунхольмовцем, он напустился на Руберовского:
— Для кого я приказы издаю? Почему не выполняешь приказ?
— Виноват, товарищ капитан, — жалобно сказал тот.