Несчастными казались Торлейву встречавшиеся ему люди и потому, что все они, по его мнению, были совершенно беззащитны, беспомощны и не приспособлены к жизни. Никто теперь не умел владеть оружием, да и не носил его и, следовательно, не мог защитить себя и своих от того, кому вздумалось бы убивать, грабить или насильничать. Никто не умел делать всего, что должен уметь делать человек, чтобы обеспечить себя и своих. Обычно человек теперь умел делать только что-нибудь одно и часто, по-видимому, совсем ненужное: например, сидеть за столом и писать грамоты, единственное назначение которых заключается в том, что они делают необходимым написание еще каких-то других грамот; или сидеть за столом, делая вид, что занят чем-то важным, и заставляя других ждать, пока ты перестанешь делать вид, что занят чем-то важным; или сидеть и слушать, как другие переливают из пустого в порожнее, и время от времени поднимать руку, выражая желание принять участие в этом переливании. Торлейв вспомнил тут, впрочем, что уже и в его время его современникам ставили в пример исландских первопоселенцев, например Скаллагрима Квельдульвссона, о котором рассказывается в "Саге об Эгиле", что он умел и умножить свой скот, и строить корабли, и ходить на паруснике, и рыбачить, и в то же время ловко играл в мяч, был искусным кузнецом, отличным воином и хорошим скальдом. Торлейву представлялось, что в наше время люди и сами понимают свою беззащитность, беспомощность и неприспособленность к жизни, т.е. свою обреченность. Именно в знак этой обреченности, полагал он, они обычно и носят петлю на шее - он, очевидно, имел в виду наши галстуки.
Наша современная одежда вообще приводила Торлейва в недоумение. Только в порядке добровольного мученичества, думал он, можно носить нечто такое неудобное и безобразное, как, например, наши пиджаки. Добровольным мученичеством представлялось ему и то, что люди в наше время ездят не верхом на лошадях, как в его время, а в каких-то железных гробах, которые не только безобразны, но еще и невыносимо шумят и воняют. Ведь эти железные гробы уступают лошадям не только видом - тут Торлейв с чувством вспомнил умного гнедого красавца, на котором он когда-то любил ездить, - по и многим другим: они не умеют находить дорогу, не узнают хозяина, не могут сами обеспечить себя пищей и совсем не годятся для езды по горам, лавовым полям и пескам. Кроме того, удивлялся Торлейв, привыкнув к езде в железных гробах, люди разучиваются ходить пешком: они теперь могут передвигаться на ногах только по дорожкам, гладким, как пол в доме! Торлейв, очевидно, имел в виду тротуары.
Только одно несколько мирило Торлейва с современностью: саги, по-видимому, не перевелись. Во всяком случае он видел множество книг, а также больших листов, исписанных мелкими буквами, и он полагал, что все это - саги.
Правда, он не встретил ни одного хорошего рассказчика саг. Единственные саги, которые он слышал в Рейкьявике, были очень коротки, и в них рассказывалось только об одном - о привидениях. Конечно, и в его время случалось, признал Торлейв, что мертвец, особенно если он и при жизни был злым человеком, сам вылезал из могилы, ездил верхом на крыше, убивал скот, нападал на людей или делал что-нибудь, чего не успел сделать при жизни. Торлейв помнил несколько подобных случаев. Однако, удивлялся он, неужели теперь не рассказывают о каких-нибудь более важных событиях? К тому же саги, слышанные Торлейвом, были, по его словам, очень плохо рассказаны: в частности, ничего не сообщалось в них о предках тех, кто упоминался в саге, и даже не все в саге назывались по именам.
Что касается больших листов, исписанных буквами, то они вообще не заинтересовали Торлейва: в них были, очевидно, настолько лживые саги, что люди, как правило, выбрасывали эти листы сразу же по прочтении или употребляли их просто как нечто мнущееся и мягкое. Правда, Торлейву оставалось непонятным, зачем писались эти саги, если они были настолько лживыми, что не стоило их сохранять.