«Марина! Ты мне не поверишь. Но так или иначе, важно, чтобы ты знала правду. До недавних пор я больше, чем ты, был заинтересован, чтобы мы с тобой оставались вместе. Ведь именно я убедил тебя полгода назад не спешить с разрывом. А теперь многое изменилось. У меня появилась возможность стать настоящим певцом. Надеюсь, ты понимаешь, что такое для артиста возможность состояться? Но для меня она связана с одним условием: мы должны с тобой впредь друг друга никогда не видеть. Не суди. Возможно, позднее я смогу все объяснить подробнее. Юрий».
Я сложил листки по сгибу, вернул Марине.
— Ничего не понял. Кроме того, что у Юры все еще детский почерк и что он нервный, склонный к рефлексиям и самооправданиям человек. Но, Марина, насколько я помню, Юра всегда был таким.
Марина и на этот раз осталась верна роли. Она сделала вид, что не поняла моей последней фразы или же не услышала ее, и внимательно разглядывала тыльную сторону коробки сигарет. Я положил рядом с сигаретами зажигалку, но при этом не произнес ни слова. Раньше Марина не курила.
— Как ее зажигать? Спасибо. — Она закашлялась дымом. — Боюсь, что вы меня не захотите понять. Все, что он написал в письме, правда. Была у нас хористка. Год назад они вместе уехали на пробу в один из больших оперных театров. Я назову вам позднее город. Их приняли солистами. Уже были дебюты. В «Иоланте». Он хорошо спел Роберта, она — Иоланту. Вот почитайте...
Из сумочки была вынута газетная вырезка. Несколько абзацев подчеркнуты красным карандашом. «Порадовали нас дебюты молодых певцов Юрия и Ирины Ильенко. Ирина Ильенко создает привлекательный и запоминающийся образ Иоланты. Ее игра тактична и продуманна. Голос звучит чисто и ровно во всех регистрах, хотя и не отличается особой красотой тембра. Удачно исполнил партию Роберта и певец Юрий Ильенко. Правда, отсутствие глубоких грудных нот несколько обедняет вокальный образ. Зато легкое дыхание, четкая фиксация верхних нот создает ощущение праздничности, внутренней освобожденности. Можно поздравить наш театр с хорошим пополнением оперной труппы певцами, которые смогут нести основную нагрузку репертуара...»
— Статья как статья, — сказал я, возвращая вырезку. — В нормальных рамках шаблона. Но все еще не возьму в толк, что здесь необычного? Он женился на этой Ирине, предварительно разведясь с вами. Она поменяла свою девичью фамилию на его фамилию. Прошли конкурс. Приняты в труппу. Дебютировали с успехом. Что же вас удивляет?
— Как вы не понимаете? Не могли ни ее, ни его никуда принять с их голосами! Не могли! Не было никаких звонких верхних нот, никакого свободного дыхания! В том-то и дело, что в один прекрасный день внезапно — он как бы получил от кого-то в подарок голос. Это произошло неожиданно. Я думаю, он сам был к этому внутренне не готов. Отсюда и растерянность. И его письмо ко мне...
Она поднялась, неумело ткнула в пепельницу окурок, слишком долго его гасила, вкручивая в стекло.
— Вот что, я сейчас уйду. А вы обдумайте все. Завтра позвоню.
— Я вас провожу.
— Меня внизу ждут.
— Надо было пригласить сюда.
— Ничего. Мы договорились, что я пробуду у вас, если понадобится, час или даже два.
Я проводил Марину до двери, подошел к окну. Вот она вышла из подъезда, пересекла улицу. К ней приблизился человек в белом плаще. Лица и рук человека не было видно. И потому казалось, что навстречу Марине двинулся, несомый ветром, пустой плащ. Она взяла «плащ» под руку.
«Кто может сравниться с Матильдой моей!» — попробовал я голос. Но голоса-то уже не было. Многолетнее курение, попивание крепкого кофейка даром не проходят. Впрочем, мало кто знает, что великий Карузо, умевший петь решительно все и так, как ему хотелось (не только теноровые, но баритоновые и даже басовые партии), порой баловался сигарами, не боялся сквозняков и сильных чувств не только на сцене, но и в жизни. Глубокий матовый звук виолончели не давал покоя фантазии Карузо. И он добился невозможного — заставил свой голос звучать так же бархатно, как виолончель. Даже в несовершенной записи тембр этого голоса поражает и приводит в состояние мистического ужаса. Возможно ли, чтобы смертный, один из нас, так пел? А если он все же так поет, то смертен ли он?
«Кто может сравниться с Матильдой моей!»
Нет, мне, пожалуй, даже шутки ради уже не следовало петь. Исчезла та самая плотность звука, свобода звуковедения, за которую так хвалил меня некогда главный дирижер. И потому фраза о Матильде прозвучала не с плотской мощью, а тоскливо и безнадежно, будто уже гаснущий старик пытался рассказать о своей первой любви, о той юной, робкой и невинной, как ветка белой сирени, девушке, которая давно уже стала трижды бабушкой.