Восемь лет назад, покидая Кронштадт на транспорт “Або”, Алексей Иванович мечтал о научных исследованиям. Он готовился к ним задолго, отмахиваясь от приглашений на вечера с танцами и шарадами, корпел над теорией магнетизма и барометрических наблюдений, ездил в Петербург, в Академию наук, беседовал со знаменитым физиком Ленцем, надоедал академику Купферу, знатоку минералогии и метеорологии, и, как трунили друзья, “губил зенки” словарями итальянского и португальского языков, будто ему было недостаточно основательных познаний в английском и французском… Увы, в те годы научным изысканиям пришлось посвятить лишь малую толику времени. А всему виною пропойца Юнкер! Какие там изыскания, коли все приходилось делать самому! И вот только нынешним летом, летом сорок восьмого года, на пустынном Арале, он полной мерой испытывал наслаждение от всех этих съемок, промеров, наблюдений, от всего того, что потом, впоследствии станет картой обширного водного бассейна, лаконичным и, быть может, несколько скучноватым его описанием, о котором с таким восторгом отзовется сам Гумбольдт.
Внешне Бутаков не переменился. По-прежнему неукоснительно следил он за корабельным порядком и не отличался многословием, как и приличествует морскому офицеру. Но однажды в душевном порыве с озорством объявил Шевченко:
— А знаете ли, изучать природу, тайны ее постигать, для этого, право, надобно больше труда и ума и, если хотите, воображения, нежели для поэмы. Даже великой поэмы, — закончил он с несвойственной ему восторженностью, но тут же спохватился и добавил с некоторым смущением: — Тарас Григорьевич! Поверьте, вовсе не с целью обидеть…
Он поспешно поднялся и пригласил Шевченко из каюты на палубу. “Эка впросак попал! — досадовал лейтенант, пропуская Шевченко вперед и уставившись в его широкую, сильную, уже немного сутулившуюся спину. — И надо ж брякнуть: больше ума и воображения”…
Между тем мысль, только что высказанная, и высказанная, как казалось Бутакову, весьма неделикатно, давно уж приходила ему в голову. Нет, нет, он совсем не намеревался столь больно кольнуть стихотворца. Правда, лейтенант был равнодушен к поэзии, исключая, разумеется Байрона и Пушкина да еще, пожалуй, Языкова, но, захаживая в питерские редакции, он был достаточно осведомлен, что за ужасная вещь самолюбие сочинителей. “Кобзаря” Бутаков не читал; однако в тех же столичных редакциях не раз слышал уважительные упоминания о “малороссийском самородке”, об “алмазе в кожуре”, которого выкупили из крепостной неволи художник Брюллов, поэт Жуковский и еще кто-то… “Эка сморозил!” — досадовал Бутаков, выбираясь на палубу. Впрочем, почему же “сморозил”? Ведь убежден же в превосходстве Науки над Искусством? Убежден, убежден, а все ж, черт побери, не следовало эдак палить в лоб…
Судно стояло на якоре близ мыса Бай-Губек. Геодезисты, Вернер, часть команды с утра съехали на берег, и потому на неширокой палубе было и просторнее и тише. Солнце закатывалось чисто. Море, отрубистый мыс, высокое, без облаков небо — все было в теплом золотистом задумчивом свете, как на картинах старых венецианцев.
— Понимаете ли. — повторил Бутаков, — вовсе не имел… э-э-э… обидеть нас, Тарас Григорьевич, ей-богу.
Шевченко промолчал, и Бутаков, чувствуя неловкость и желание как-то оправдаться, стал говорить о личной своей причастности к литературе: и он, дескать, писал, и он, мол, печатал в столичных журналах очерки и переводы… Говорил Алексей Иванович об этом несколько иронически — какой, право, из него литератор, — но все же не удержал горделивых поток, когда сказал, что удостоился похвалы самого Виссариона Григорьевича.
— Белинского? — удивился Шевченко. — И публично?
Это откровенное удивление, смешанное с недоверием, задело Бутакова, и он ответил с запальчивостью:
— Да-с, вот именно. Во “Взгляде на русскую литературу”.
— За какой же год? — живо осведомился Шевченко. — Я что-то не помню…
— Вот видите, — суховато проговорил Бутаков. — В сорок седьмом году, батюшка, в сорок седьмом. Так и написал: статьи господина Бутакова суть замечательные учено-беллетристические статьи.
— Ну и ну! — воскликнул Шевченко, и Бутакову теперь уж было приятно его удивление. — Вот так так! А я и не предполагал… Но о чем же вы писали, Алексей Иванович?
Польщенный лейтенант пустился в объяснения.
— А зимою, как будет время, — заключил он, — думаю, Тарас Григорьевич, продолжить. Вот только времени, пожалуй, недостанет. А желание писать сильное, ой, сильное… — И как с разбегу бухнул: — А у вас, думаю, тоже, а? — Спросил и понял, что опять оплошал.
Бутаков знал, хорошо знал о “высочайшем” запрещении. И вот на тебе, задал Тарасу Григорьевичу эдакий каверзный вопрос. Чего доброго, решит еще, что он, начальник, его допрашивает. Чертовская неловкость!
Шевченко сумрачно взглянул на лейтенанта, помолчал, морща лоб, потом медленно сказал: