Видимо, вид и спровоцировал. Лоэнгрин, Тангейзер, Грааль — и Эней, чья судьба, может быть, сейчас висела на посеребренной молекулярной проволоке.
Словом, пошло. Как это часто бывает — не в самый подходящий момент. Лишнее доказательство тому, что в процессе стихосложения принимает участие не только автор. Во всяком случае, не только его сознание.
Ростбиф вынул блокнот — стихи получались только так, только на бумаге, с многочисленными перечеркиваниями и помарками — и записал первые строчки:
Запнулось. То, что пришло на вдохновении, кончилось, теперь требовалось усилие разума. Следующая строчка вертелась, напрашивалась хорошая рифма, а вот к этой окончание нужно было придумывать…
Без двадцати семи девять. Через две, ну две с половиной минуты Эней окажется там, внутри. В сказочном замке, где сегодня веселится самая настоящая, несказочная нечисть. Нечисть обожает мотоциклетные гонки и — платонически, исключительно платонически! — юных рыцарей в кожаных доспехах.
И только они начали прикидывать, как подвести к Литтенхайму своего человека, как в Кенигсберге — ну очень кстати, ну прямо как по волшебству — появился подходящий аватар: юноша по имени Андрей Савин, начинающий гонщик, умер в больнице от анафилактического шока. Сирота, нужный возраст, нужное телосложение, даже волосы одного цвета — просто царский подарок.
Ростбиф никогда не пренебрегал случайностями. Война — тоже средство упорядочивать мир. Как стихи. И, как стихи, она нуждается в прививке того самого хаоса, который организует. А полный, совершенный, сказочный порядок уязвим. Вот так, господин Литтенхайм. И даже этот замок построили не вы. Может быть, хоть в этом Августин[84] прав: зло в своей основе несозидательно. Паразитно. Вы жили тогда эмоциями двух увлеченных безумцев, гения и короля.[85] Вы и сейчас ими живете — только перешли к страстям более низкого пошиба, как наркоман переходит от «ледка» к «радуге». Раньше или позже — но неизменно.
И за это, господин Литтенхайм, вы умрете. Можете считать, что вы не отвечаете моим эстетическим критериям.
Конфигурацию трека меняли перед каждым заездом — это была сложная подвесная и разборная конструкция, серая лента трассы изгибалась так и эдак, местами прерывалась — мотоциклы спрыгивали на землю и какое-то время неслись по не менее головоломной дороге: рытвины, мокрый суглинок, щебенка, ямы с водой, трамплины и бетонные трубы трех метров в диаметре. А потом — снова взлет, и снова безумная гонка в десяти метрах над землей, вверх, вниз, прыжок, кувырок, сальто-мортале…
Трибуны забиты народом, примерно половина носит цвета «Судзуки»: темно-синий и белый, другая же половина — цвета «СААБа»: зеленый, белый и желтый. Японским в «Судзуки» осталось только название — после войны фирмой владел немецкий концерн, опекаемый гауляйтером Отто фон Литтенхаймом.
ВИП-ложа немедленно воскрешала в памяти пушкинское «чертог сиял». День пасмурный, серый, а хрустальный «скворечник» Литтенхайма торчит в перекрестье прожекторов и отражает свет на все четыре стороны. Кроме красоты — еще и мера против снайпера, как и зеркальные окна.
Десять лет назад сюда шли бы как на футбол. Болели бы за своих, желали бы соперникам всяческих неудач, возможно, не обошлось бы без мордобоя и перевернутых автобусов, но вот чего не было бы — это нынешнего нехорошего интереса. Пока — только интереса. Аварии ждут, но еще не хотят. И дело тут не в варках — просто еще не все свидетели Полуночи умерли, еще ходит по земле уже весьма немолодое, но достаточно многочисленное «чумное поколение», потерянные дети, которым пришлось в четырнадцать-пятнадцать сменить за штурвалом умерших родителей. Войну помнят два поколения. Помнят, боятся, не желают. А потом людям становится тесно в своих границах. Фронтир, армия, контркультура, время от времени прореживаемая преступность и, да, подполье — пока еще работают клапанами безопасности, придавая недовольству какую-то осмысленную форму, структурируя его. В своем роде делая его частью существующего порядка. Но если так и оставить, через поколение пойдут трещины, а потом плотину прорвет.