— Не смог его полюбить. Какой-то слишком… подходящий для старшего. Нарочитая декорация. Я предпочитал юг — и тогда, и позже. Мы очень удачно воевали с турками, так что я заодно и решал свои задачи.
— Вы служили в армии?
— Сначала светобоязнь мешала. А потом да. Естественная карьера. Время от времени личину нужно было менять — серьезное неудобство. Но Россия почти всегда с кем-то воевала, кто-то погибал, от него оставались документы… Не без курьезов обходилось — я дважды был комендантом крепости Грозная, к примеру, и во второй раз — уже в семидесятые годы — попал на старичка, который сидел там с двадцатых и помнил меня прежнего… Надо же, говорит старичок, вылитый наш командир… Пришлось сказаться собственным правнуком. А самое тяжелое время было, представьте, в двадцатом веке, в начале. После революции. До того мне приходилось притворяться человеком. Что не так уж сложно — я ведь им был раньше. А как притворяться простолюдином, если никогда им не был?
— Но вы же… ходили на лов, чертили… — Пинна с трудом отдала себе отчет в том, что этот человек… то есть нечеловек… по-настоящему интересен ей.
— Понимаете, Инна Сергеевна, дело не в привычке к ручному труду — она-то как раз у меня была. Дело в языке, культуре, в манере двигаться, наконец. Вы этого не застали, это кончилось задолго до Поворота, но реформы Петра разрезали страну надвое. Мне легче было бы стать своим среди эскимосов, чем, скажем, среди уроженцев какого-нибудь московского посада или рабочего пригорода, а уж про деревню лучше и не вспоминать.
— Но вы как-то смогли… приспособиться? Не уехали за границу, не…
— Страна все-таки очень большая. И потом, старшего после ста — ста двадцати лет достаточно трудно убить. Меня несколько раз расстреливали. — Волков фыркнул. — Разумнее было позволить им это сделать, чем дать им понять, что я такое. Это были люди без предрассудков, они бы с удовольствием меня использовали. Да, лет двадцать было очень плохо, а потом началась очередная мировая война, после нее уже стало легче.
Он поднял на Пинну свои круглые глаза и странно моргнул.
— Уж не жалеете ли вы меня, часом, Инна Сергеевна? Не надо. У меня был выход. Для меня отвратительный, но верный: или гарантированная смерть, или превращение обратно в человека, а потом все-таки гарантированная смерть, ибо люди смертны. Я кровопийца не в силу превозмогших меня обстоятельств, а по своему выбору. И сейчас я на охоте.
— Почему он для вас отвратителен?
Волков снова запустил камешком в озеро — и, к огромному удивлению Пинны, промазал: с резким всплеском и фонтанчиком брызг камень ушел в воду, как пуля.
— Во-первых, он требует от меня поклониться существу, которое прошло мимо меня, когда даже упырь задержался и помог. В качестве оправдания мне говорят, что это существо прошло так же мимо собственного Сына, но это их дела. Я знаю, что оно есть и что оно могущественно, но отказываюсь признать его добрым, и уж тем более отказываю ему в праве судить, а значит, и прощать меня. Если их доктрина верна и этот великий Никто осудит меня на вечные муки, так тому и быть. Он будет не первым, кто пытался меня порвать на части из соображений высшего блага. И пусть мне уже никто не поможет, но никто и не помешает относиться к тому, кто все это устроил, с чем-либо кроме презрения. Это во-первых. Во-вторых, я не хочу быть человеком. Слишком много я этой породы насмотрелся, во всех видах. Мы не зря называем себя старшими, Инна Сергеевна, потому что люди, в большинстве своем, дети. У них мелкие, детские интересы и мелкие, детские свары. Когда нас арестовали, наше немудрящее добро растащили соседи: все знали, что из тайной канцелярии живыми не выходят, чего добру пропадать? Я даже не был в обиде, когда узнал: разве можно обижаться на ребенка, который тащит у тебя табакерку, думая, что это игрушка?
— А ваши старшие лучше?
— В основном хуже. Там, где большинство людей попросту не может, они обычно не хотят.
Пинна промолчала. Ей не хотелось говорить, не хотелось кидать камни — все было как-то… безнадежно.
— Вы любите подранков?