Хинин добывали из коры дерева, растущего в джунглях Амазонки. Каким образом туземцы обнаружили, что чай из этой коры, в отличие от любого другого настоя, снимает симптомы малярии? Наверное, они перепробовали все растения в округе и разные их части (корни, стебли, кору, листья), жевали их, размалывали, готовили отвары. В сущности, это был целый ряд научных экспериментов, проводившихся из поколения в поколение, — теперь такой эксперимент был бы невозможен по соображениям медицинской этики. Только подумайте, сколько отваров были бесполезны, от скольких пациентов тошнило, а иные и вовсе оказались ядом. Экспериментаторы вычеркивали одно средство за другим и пробовали следующее. Конечно, вряд ли этномедицина развивалась систематически и сознательно. Тем не менее методом проб и ошибок, тщательно запоминая результаты, они добрались до нужного, использовали богатство растительного мира для создания действенных средств. В народной медицине хранится насущная, спасающая жизни информация, и никаким другим путем этих знаний не приобрести. Нам бы следовало куда больше усилий приложить к сбору сокровищ, рассыпанных по фольклору разных народов.
Или, скажем, предсказания погоды в долине Ориноко: вполне возможно, за тысячи лет туземцы накопили огромное количество наблюдений — и за регулярными событиями, и за необычными — и установили определенные причинно-следственные связи для определенной области, какими ни один университетский специалист не располагает. Однако шаманы Ориноко отнюдь не способны предсказывать погоду в Париже и Токио, не говоря уж о глобальном климате.
Определенные виды фольклорных знаний надежны и даже бесценны. Другие — в лучшем случае метафоры или способ кодифицировать действительность. Этномедицина верна, народная астрофизика — отнюдь нет. Безусловно, все верования и все мифы заслуживают уважительного отношения, однако нельзя утверждать, будто они равноценны как способ постичь объективную реальность.
Одну из претензий науке веками предъявляет не столько псевдо-, сколько антинаука. Ныне говорят, что наука и академические знания чересчур субъективны, порой даже точные науки приравнивают к гуманитарным и говорят, что все они полностью зависят от человеческого фактора. Историю, мол, пишут победители, оправдывают свои действия, пробуждают в «своих» патриотическую гордость, подавляют законные требования побежденных. Если же битва не увенчалась решающей победой, обе стороны пишут собственный отчет о том, что произошло «на самом деле». Английские историки поносили французов, и те отвечали взаимностью; американская история до недавнего времени игнорировала факт геноцида коренных американцев и политики «лебенсраум»[101]; японцы, излагая историю Второй мировой войны, до минимума сводят собственные акты жестокости и выставляют себя альтруистами, героически бившимися за освобождение Восточной Азии от западных колонизаторов.
Нацисты утверждали, что Польша сама спровоцировала вторжение, беспричинно и беспардонно обстреляв немецких пограничников; в истории СССР советские войска, подавлявшие венгерское (1956) и чехословацкое (1968) восстания, являлись в эти страны по единодушному приглашению народа, а не марионеточного социалистического правительства. Бельгийские хроники умалчивают о злодействах своих сограждан в колониальном Конго; китайские как-то подзабыли о десятках миллионов жертв «Большого скачка»[102]. В рабовладельческих штатах с амвона и школьной кафедры провозглашалось, что христианство допускает и даже поощряет рабство, а христианские государства, освободившие своих рабов, предпочитают не обсуждать этот вопрос; блестящий, трезвомыслящий, поныне читаемый и чтимый историк Эдвард Гиббон отказался общаться с Бенджамином Франклином, случайно оказавшись с ним в одной гостинице, — не мог ему простить Американскую революцию. (Франклин еще и предложил снабдить Гиббона материалом, когда тот от упадка и разрушения Римской империи обратится к упадку и разрушению империи Британской, но тут Франклин забежал на пару веков вперед.)
Монументальную историю пишут признанные светила, столпы академического мира. На местных диссентеров никто не обращает внимания. Объективность приносят в жертву высшим интересам. Из этого печального факта многие делают далеко идущий вывод: нет такой науки — истории, реальные события реконструировать невозможно, мы располагаем лишь пристрастными суждениями и самооправданиями. Затем этот вывод распространяется и на другие виды знания, в том числе на точные науки.
Но разве можно отрицать вполне реальные цепочки событий, прослеживаемые причинно-следственные связи, даже если мы не в состоянии восстановить ткань целиком и информативный сигнал тонет в океане самодовольного хрюканья? С самого начала историографии было ясно, какую роль в ней играют пристрастие и субъективность. Об этом предостерегал еще Фукидид, а Цицерон писал: