И опять наталкиваешься на постоянное несоответствие двух систем миропонимания: художника и ученого. Я уже об этом писал, но не могу не напомнить опять, настолько это существенно для понимания, а может быть, непонимания Леонардо. В науках он часто повторяет, что не надо «желать невозможного», а в живописи все время стремится к невозможному.
Не рождается ли из этого «несоответствия» и тот фантастический реализм его картин, который создает столько версий, загадок, недоумений?
«Опыт, опыт, опыт…» — повторял он в «науках». А в «Джоконде» — опыт чей?
Она ведь априорна, «Джоконда». Это некая истина, существующая вне нашего опыта и даже вне опыта человечества, потому что подобного существа в мире не было, как не было и подобного пейзажа. Мы не сомневаемся в том, что были короли и шуты Тициана, женщины Рафаэля, старики и старухи Рембрандта, аристократы Ван Дейка, герои Давида, изящные модели Энгра.
Они действительно существовали. Более того, они существуют и сегодня, потому что в них запечатлено не только индивидуальное и сиюминутное, но общее и вечное.
Джоконды, Моны Лизы, не было. Не существенно, кто послужил живой моделью, непосредственной натурой для Леонардо, когда он писал эту картину: жена флорентийского купца Джокондо или возлюбленная Джулиано Медичи? Независимо от этого Джоконды не было.
Не было ее. Но она существует.
Она существует как высшая реальность.
Леонардо обладал непостижимым для нас умением извлекать из «опыта» нечто фантастическое, нечто будто бы не существующее, и в то же время более реальное, чем опыт, нечто торжествующее над опытом и над реальностью, как торжествуют над ними «идеи», «высшие сущности» Платона.
Он, Леонардо, умел делать невидимое (ведь платоновские идеи невидимые) — видимым.
Эту его черту ощущали даже самые заурядные из его современников.
Когда Леонардо закончил модель памятника Франческо Сфорца, один из посредственных поэтов в окружении Лодовико Моро написал стихи:
Стихи посредственные. Но для нас важно в них непосредственное ощущение Леонардо (геометра, живописца, ваятеля) как создателя вещей, которых не ведали ни Эллада, ни Рим (то есть не ведал мир), вещей настолько удивительных, что они как бы родились не на земле, а на небе. И в то же время реально существующих.
А современники молили его: займись живописью! Даже Людовик XII несколько театрально увещевал его посвятить себя исключительно живописи. Но эти мольбы оставались без отклика. Он не мог заниматься только живописью. Весь мир, окружавший его, был фантастически нов и интересен.
«Маэстро Джан, — читаем мы в записной книжке Леонардо, — пообещал дать мне размеры „Солнца“».
Леонардо волновали возможности измерения подлинных размеров Солнца. Джан был сыном поэта и художника Клода Перереаля, фаворитом Людовика XII, художником, инженером и архитектором его величества.
Не надо забывать: что бы ни занимало беспокойный ум Леонардо, он неизменно возвращался к человеку. Задумывая новые каналы, он одновременно изучал, анатомируя трупы, тайны дыхания, то есть тайны жизни.
И писал для Людовика XII новые картины. Это было его отдыхом от тяжб флорентийской, «докафкианской», бюрократии.
(…Но мне почему-то легче всего вообразить живого Леонардо не рисующим, не пишущим, а играющим на лире и поющим. Возвышенная картина. Я ее вижу и слышу.)
Не надо забывать о трагической судьбе его самых высоких замыслов: конной статуи Франческо Сфорца, «Тайной вечери» и фрески «Битва при Ангьяри». Точнее, не фрески, а картона, который не стал фреской: он погиб, не успев родиться, и все же, даже погибнув, остался жить в памяти потомства. Судьбу его, как и участь «Тайной вечери», можно рассматривать при колеблющемся освещении той печальной и великой истины, которую Михаил Булгаков выразил в формуле: «Рукописи не горят».
Да, да, судьбу «Тайной вечери», которая не раз казалась погибшей и потом воскресала опять, как и судьбу нерожденной фрески «Битва при Ангьяри», можно рассматривать (а сегодня, на излете XX века, даже не можно, а нужно рассматривать) как метафору человеческой культуры.