— Да нам насрать, как вас зовут! Ты, падре, здесь больше не падре, а если будешь нам парить мозги, «небесный лоцман», то пойдёшь к морскому дьяволу, а твой череп послужит неплохим эскизом к нашему новому парусу. Будешь зваться Хуаном, а ты, «ба» (мелкий), до кабальеро ещё не дорос, и до юнги тоже. А потому будешь…
Француз задумался, а это был квартирмейстер Гасконца, и он всё никак не мог подобрать подходящей клички для меня.
— Так, я слышал, тебя звали — Восемь реалов! Но сейчас ты больше стал похож на полреала, а потому, будешь… Ты же родился здесь, в Испанском Мейне?
Где уж родился Эрнандо, я и сам не знал, а потому машинально ответил.
— В Москве я родился!
— Где, где, — не понял француз, потом разозлился, — будешь квакать, голову отрублю! Где родился, я спрашиваю? Отвечай?!
— В Панаме, грёбанный ты урод, и твой рот хотелось бы натянуть на… бутерброд, — не выдержал я, и после слова Панама, добавил остальное от себя по-русски.
Последние слова француз не понял. Не разбираясь, что я ему сказал, он наотмашь хлестнул меня рукой, отчего моя голова безвольнометнулась вправо. В мозгах гулко прогремела колокольным набатом затрещина, и я, не удержавшись, упал на задницу.
Квартирмейстер расхохотался от увиденного.
— Ты, гачупин, придержи свой язык за зубами, а не то я его сильно укорочу! — и он достал из-за пояса кривой нож и провёл им по своему давно не бритому кадыку.
Подумаешь, какие мы крутые, одним взмахом насрём в семь унитазов махом, — раздосадовано думал я, перебирая в голове мрачные перспективы. Надоело уже дрожать и бояться. Каждый здесь, чуть что, сразу за нож хватается! Даргинцы, что ли, через одного. Заманали уже своими угрозами. Перед моими глазами мелькнул образ кладбища, наполненный крестами до горизонта, на каждом из которых красовалось имя и слово «пират».
В голове шумело, а перед глазами мелькали круги, и это после того, как нас вчера дважды избили. Добрые флибустьеры, благородные флибустьеры, любвеобильные флибустьеры. Стоп! Это уже лишнее, как бы не сглазить! А то, от этих грязных, диких и вонючих мужланов всё можно ожидать, в том числе, и педофилию. Эх, угораздило же меня попасть в тело подростка!
Конечно, новые перспективы, жизнь с чистого листа, магия, к тому же, гаремы, власть, раздолье. Тьфу, мечты, мечты, а пока, по уши в дерьме, избит и забыт. И каждый, абсолютно каждый, норовит сломать мне мой нос.
Зло взглянув на него глазами, подбитыми фингалами, я сказал: — Тогда я и про карты вам не расскажу!
— Это про какие карты ты нам не расскажешь, — сразу насторожился француз, — меня, кстати, Пьером зовут!
И почему я не удивлён! — мысленно воскликнул я. Пьер, да Жан, Поль и Жак, Шарль и Эжен, Николя, да Мишель, ты ко мне зачем зашель?
— Пьер Пижон! — и он картинно подбоченился, давая возможность себя рассмотреть.
На что там смотреть? Обычный француз, невысокого роста, слегка картавый, дочерна загоревший, при этом, горбоносый, как и я, только с голубыми глазами и рваным ухом, которое тщательно скрывает под цветастой банданой, явно, когда-то бывшей роскошной женской блузкой, располосованной на широкие полосы. Пижон… блин.
Горестно вздохнув и пустив даже слезу, я проговорил дрожащим от слёз голосом.
— Я портуланы магические умею читать и карты морские. А папка погиб, а он мне запрещал об этом рассказывать! А…
— Стой, стой, я всё понял. Тогда прошу на наш корабль… юнга! Педро Хуан, и вы тоже, а то нам помпу некому качать, ведь мы благородные флибустьеры, а не какие-то там пираты. А работать в вонючем трюме, это не благородное занятие. Это занятие для таких благородных, как вы, падре. Вам, ведь, не привыкать ковыряться в человеческой грязи? Вот мы и подобрали вам, подходящее вашему ремеслу, занятие.
— Или вы владеете целительской магией, я слышал, что священники умеют лечить святой магией, правда, не все. Так как вы можете?
— Увы, нет! — ответил им на это падре Антонио.
— А, ну тогда и хорошо, тогда в трюм, к помпе, и только к ней.
— А вы не боитесь Бога? — встал во весь свой, не сильно высокий, рост падре Антоний и, взявшись за простой деревянный крест, висевший у него на груди, произнес, — ведь он всё видит и слышит!
— Что, падре, ты мне хочешь сказать! Он всё видит! Когда мы выходим в открытое море и месяцами болтаемся в океане, не видя ни женщин, ни земли, питаясь давно сгнившими сухарями и употребляя зелёную вонючую воду, мы вспоминаем уже не его, а дьявола!
— Не богохульничай, неверующий!
— А то, что будет, падре Хуан? Ты накажешь меня, сожжёшь на костре, или проклянёшь? Ты, святой червь, на нашем здоровом теле. Ты рули там, в небесах, а не на палубе. Ты хоть раз стоял в шторм в трюме, когда воды налилось уже по яйца, а две мачты, из трёх, давно сломаны и смыты за борт. Ты стоял, червь? А?
— И Пьер Пижон схватил в охапку доминиканца, намереваясь ударить его ножом, который зажал для этого в своей левой руке.
— Не тронь его, подхватился я с места, и повис всем своим тщедушным телом на его левой руке, с зажатым в ней ножом.