Его арабский был теперь безупречен, но он не пытался выдавать себя за араба. Наоборот. Он бросался в глаза подчеркнуто европейским видом, одеждой, купленной в самых дорогих магазинах Лондона. Он бродил по узким пыльным улочкам Иерусалима, заводя разговор с армянскими и греческими священниками, пил горько-сладкий кофе с владельцами крохотных ювелирных лавчонок и проводил ночи в кельях в древних монастырях. Он понимал, что ни греки, ни армяне, ни арабы не могут понять, кто он такой — богатый и праздный израильтянин или турист из какой-то неведомой им европейской страны, тем более что — в целях предосторожности — он давал в гостиницах то один, то другой из своих многочисленных паспортов. Разумеется, возникали вопросы — откуда он так знает язык. Арабским собеседникам он охотно сообщал, что выучил его еще в молодые годы в одном из европейских университетов, добавляя, что бывал в этих местах еще во времена английского мандата, и этот невинный трюк, этот обман позволял ему переступать через целые пласты времени, позволял забывать или не помнить то, что держать в памяти он не хотел — касалось ли это узкой тропинки от дома на холме к мошаву внизу или коробки шоколадных конфет, которыми он угощал — или подкупал? — своих небогатых товарищей по комнате в сельскохозяйственной школе, не говоря уже о том, как он поступил с Леей. В его ушах теперь все время звучал голос того араба, которого он убил голыми руками много лет назад и который чудесным образом воскрес благодаря звучавшему повсюду арабскому языку. Вокруг него были лица арабов, и в нем теплилась надежда, что когда-нибудь он увидит в чьем-нибудь взгляде понимание и прощение. Каждый случайный собеседник словно снимал с него какую-то долю вины, которая вот уже столько лет не давала ему покоя; иногда ему казалось, что он прощен, иногда же — что прощения не будет никогда.
Люди в этом арабском пространстве, в которое он окунулся сейчас, пребывали в испуганной растерянности, ошеломленные быстротой поражения. Их жизнь изменилась, и они не в состоянии были этого осознать. Что же мог сделать Александр, чтобы хоть как-то их успокоить? Он раздавал подарки арабским детям, вытирая им мокрые носы; он щедрою рукой избавлялся от немудреных медных и серебряных украшений, которые за бесценок покупал в лавках, насильно вкладывая их в руки удивленных, недоумевающих феллашек, которые приходили, порой издалека, из окрестных деревень, надеясь продать собранные ими фрукты или овощи. Ничего не понимающие женщины бежали за ним следом, одаривая то гроздью винограда, то связкой бананов, бормоча слова благодарности и целуя ему руки, а он продолжал свой одинокий путь меж арками, с гроздью винограда в руке и испугом в сердце. По-прежнему ощущая, что и здесь он все равно чужой. По-прежнему ощущая неразгаданность загадки…
Он знал, что в ту же ночь, в крайнем случае через два-три дня, он вернется в Тель-Авив и станет активным участником свершавшихся на его глазах завоеваний, закрепляя захват территорий и уничтожая этот сложившийся уклад арабской жизни. Хотел ли он, намеревался ли каким-то невероятным образом соединить неким мостом свои тель-авивские дела с прогулками по территориям? Нет. Это были две сущности, жившие в нем совершенно раздельно, мистер Джекиль и мистер Хайд; и раздельное их сожительство вовсе не мешало ему. Он уже понял, что давно живет в такой раздвоенности. Только раньше границы этой раздвоенности были мягче и неопределенней; в отличие от сегодняшних жестких их очертаний.