Свисавшее до пола покрывало еще покачивалось, когда в комнату вошел профессор Хаммарстрем. Ругаясь и кряхтя, он снял туфли — «а спина-то, видно, побаливает», не испытывая никакого сочувствия к нему, подумал я — после чего начал ходить по комнате, как мне показалось сначала, бесцельно. Однако, скоро я понял, что он что-то разыскивает — по всей видимости, свои шлепанцы. Вот он вернулся к кровати, сунул под нее ногу и пошарил голой ступней по остававшемуся там свободному пространству. Наткнувшись на мою руку, он сначала нерешительно пнул ее, а потом отдернул, словно наступил на горячие угли. Все так же кряхтя, он опустился на колени и откинул край покрывала. Я никогда не забуду выражение его лица, вплотную приблизившегося к моему: на нем были нарисованы изумление, страх и ярость, смешанные в самой невообразимой, ужасной пропорции. И, каким бы глупым и нестерпимым ни было мое собственное положение, я профессора понял. Человек, разыскивающий под кроватью свои шлепанцы и вместо них находящий престарелого адъюнкта, за которым смутно виднеется министр внутренних дел, несомненно, имеет право на самовыражение в самом широком диапазоне. Конечно, настоящий хирург должен быть готов ко всему, однако вряд ли можно требовать от него хладнокровия в ситуации, когда он, немало потрудившись над черепушкой больного и вскрыв ее, находит внутри вместо неизвестно куда улетучившегося мозга две старые, не годные к работе селезенки.
Я молча выполз наружу. Я просто-напросто посчитал, что говорить в подобном положении какие-то слова бессмысленно. Министр, однако, обычно за словом в карман не лазящий, спокойно отряхнулся и сказал:
— Ты никогда не подметаешь под кроватью? Что мы там делали? Видишь ли, адъюнкту Перссону захотелось полюбоваться на залив из окна твой спальни, а потом его свело судорогой, и я положил его на жесткое — на пол. И, чтобы никто ему не мешал, затолкал под кровать. А потом и сам залез под нее, чтобы составить ему компанию. Как-никак он — мой гость.
— Не горячись! Конечно, он нам поверил!
Я еле тащился по Тайной тропе, тяжело опираясь на мою трость. Оптимизма Министра я не разделял. Естественно, у человека, регулярно два дня в неделю обманывающего парламент своей страны и тем не менее каждый раз побеждающего при голосовании, чувство реальности притупляется: он теряет способность правильно оценивать реакцию людей на те или иные свои действия. Профессор Хаммарстрем, конечно, не поверил нам. При поспешном отступлении через сад, оборачиваясь, я видел мелькавшее рядом со шторой в окне его перекошенное лицо: на нем было нарисовано все, что угодно, но никак не доверие.
Я был зол и подбирал подходящие слова — убийственные, глубоко разящие, ранящие слова, которые бы мучили и жгли моего зятя стыдом всю оставшуюся жизнь.
— Ничего удивительного, человек, занятый каждый день преобразованием нормального общества в социалистическое, такой человек, конечно, считает своим естественным правом врываться в чужие дома, совать свой нос в чужую переписку, кататься по чужим кроватям и... и...
Тут голос изменил мне.
— Не
Я ничего ему не ответил.
— Ладно, не сердись! Сваливать все на тебя и в самом деле было нечестно. Да и несправедливо тоже. У тебя никогда не было судорог? Не знаю, откуда это я взял? Просто меня осенило, как это бывает в риксдаге. Извини!
Я не принял протянутую мне руку.
— Обещаю в дальнейшем вести себя лучше! Я не буду больше без ордера входить в чужие дома. Конечно, за исключением тех случаев, когда это станет абсолютно необходимо!
Он остановился.
— Понимаю, тебе это неприятно, мучительно. Как называется то общество, о котором ты всегда говоришь? То самое, что не сводит концы с концами? Кажется, Историческое? Положим, что я, так сказать, в качестве примирительной жертвы выделю им деньжат? Сотни тысяч хватит? Конечно, от «спонсора, пожелавшего остаться неизвестным», чтобы их не компрометировать?
Я взглянул на него. Раскаяние, по-видимому, было чистосердечным.
— Ты не должен... Впрочем, никому от этого хуже не будет. Только не больше чем пятьдесят тысяч крон. Ни одним эре больше! Перекармливать общества так же опасно, как и людей.