К прошлому возврата не будет, придется мне расстаться с музой. Здесь культура никому не нужна, знания способны принести один только вред, ибо в самый неподходящий момент начинают растравлять душу. Я прощался с тем, что было мне дорого и близко, — и грустил; но впереди меня ждала встреча с близким и дорогим — и я радовался; я направлялся к Мимозе.
Более точно определить свои чувства мне не удавалось; что-то было во мне от человека, продирающегося сквозь совершенно фантастический и в высшей степени реальный сон.
Пока я мылся дома, Хай Сиси заявился к Мимозе. Он не занял пустующий стул, а как обычно устроился на корточках, взял на руки Эршэ и с рассеянным видом принялся играть с ней.
Настенная масляная лампа горела неровно — то почти гасла, то вновь разгоралась. В комнате клубился пар от кипящей похлебки, из топки тянуло дымком. Сквозь паровую завесу Мимоза показалась мне смутным образом из сновидения. Жизнь неслась в бешеном джазовом ритме пьесы Луи Армстронга «Как кружится от танца голова». Каких-нибудь двадцать дней назад появился я здесь, в этом доме, незваным, непрошеным гостем, разглядывал фотографии из «Анны на шее», собирался тайком заглянуть в кастрюлю, сунуть нос за занавеску, а теперь я вошел в комнату решительно, без колебаний и с хозяйским видом расположился на стуле. Похоже, Хай Сиси нынче растерян. Почувствовав это, и я растерялся. Этот пустующий стул, который он намеренно не занял в мое отсутствие, вдруг изменил мой душевный настрой. Я опять уважал его, он стал мне симпатичен.
Мимоза торопливо поставила передо мной большую чашку риса, соевые бобы, маринованные овощи — все, что я так люблю. И как обычно, она протерла рукой палочки для еды. И этот ее жест я тоже люблю. Мне было неловко глядеть им в глаза — Мимозе, Хай Сиси, Эршэ. Казалось, после недавнего триумфа, после этой победы над Хай Сиси ко мне придет уверенность в себе. А все вышло наоборот: какая-то необъяснимая робость царила в моем сердце.
Принялся за еду, но как-то вяло. Вроде и голоден, и вроде есть не хочется. Задумчиво ковыряя в чашке с рисом, размышляю об «Анне на шее»: как трудно в литературе изобразить сложность и драматизм реальной жизни, передать причудливые изменения состояния души. Они настолько глубоки и неуловимы, что почти не поддаются воплощению в слове, в красках, на сцене. Вот и сейчас за моей спиной Хай Сиси поддразнивает Эршэ, и в его голосе слышится скрытая грусть, смех звучит как-то натянуто — он, верно, чем-то подавлен. Это его настроение буквально висит в воздухе, заражает помимо твоей воли. И вот уже Мимоза, моющая посуду, беспокойно, нервничая, гремит чашками, словно выполняет докучливую обязанность. Потом Хай Сиси, уступя просьбам Эршэ, вполголоса напевает, но чувствуется, что он совсем пал духом и ему не до песен:
К последней строке голос его окреп и помолодел. Эршэ захлопала в ладоши: «Еще, еще! Дальше!» Мне стало завидно. И не только потому, что он с такою живостью умел выразить свои чувства — Эршэ никогда не выказывала мне столь горячей привязанности. Когда я пересказывал ей сочиненные другими истории, она, не дослушав, засыпала на половине. Неужели я утратил способность привлекать детские сердца?
Хай Сиси что-то нашептывал на ухо Эршэ, видно уговаривал ее. Наконец девочка громко потребовала:
— Мам, спой ты, спой...
Я не оглянулся. Мимоза, верно, уже помыла посуду и уселась на лежанку. Донесся ее смех — она готова была смеяться, чтобы ни произошло. Меня это раздражало. Она согласилась быстро и с охотой:
— Ладно, спою.
Мимоза пела свободно, легко, но, конечно, голос ей никто не ставил: