Мог ли я получить больше в последние мои годы, чем возможность влюбиться в фантом? Если бы, не дай бог, мне еще не были чужды упованья, то есть имей я глаза ненасытнее, сколько новых разочарований постигло бы мое и так-то довольно изношенное сердце! Желаниям должно сообразоваться с жизненной силой: коль она опадает, им тоже туда и дорога! Но признаться ли — коль скоро я почитаю себя человеком откровенным… поскольку то и другое не бывает вполне синхронно, надежды старца иной раз забегают вперед, опережают, пусть на каких-нибудь полшажка, его же собственную мудрость. Впрочем, равновесия от того он не теряет. И не клянет бога, то и дело поглядывая в бесконечно длящейся предрассветной мгле бесконечной летней ночи на словно застывшие стрелки часов. И не впадает в отчаяние, если каждая одинокая его ночь представляется ему годом, тогда как день, наполненный Катрин, мелькает, будто одна секунда. Его настроение — словно вода в лужице, что волнуется, идет морщинами от малейшего дуновения ветерка. Хотя всем известно: лужа спокойнее, чем море.
Вот так в конце лета — не ропща и без гнева, как было сказано, — я по просьбе невестки согласился завтракать один: Тамашу не нравилось, что утром — из-за службы своей он подымался раньше — ему приходится завтракать на кухне, довольствуясь обществом Жофи. То, что сообщение это, для меня, увы, неожиданное, как гром среди ясного неба, я мог выслушать, не смутясь душой, не испытав разочарования, даже не затаив на Тамаша обиды, было, несомненно, наградой за стариковское мое маловерие; между тем мой утренний кофе, выпитый в обществе Катрин, был кульминацией каждого дня, которая, стирая полностью самую память о недобрых ночах, вновь и вновь открывала собой череду моих маленьких дневных упований.
Правда, к этому времени мое состояние основательно улучшилось, я мог уже несколько раз в день на час покинуть постель, мог раз-другой обойти дом вокруг. Ноги мои еще дрожали, все мои дряхлые члены скрипели, словно части выбракованной машины, и только мозг, жаловаться на который, кстати, я не имел оснований даже в разгар болезни, работал сравнительно сносно, работал, увы, и ночью, противоборствуя любым снотворным. Очевидно, поэтому я угадывал каждую мысль Жофи — это было нетрудно, — когда она впервые накрывала стол для моего одинокого завтрака. «А все ж таки не худо иметь в доме старую прислугу», — думала она, вероятно, хотя и без ухмылки, но с хитрецою в глазах.
— Ну-ка присядьте со мной, старушка, — сказал я, отодвигая для нее опустевший стул моей невестки. — Зачем вы опять подслушивали нынче ночью у меня под дверью? Разве я не запретил вам?
Но старая моя домоправительница обошла стол и села напротив меня. Из почтения или в насмешку — трудно сказать.
— Я ведь тоже, бывает, не сплю ночью, молодой барин, — сказала она. — Чего ж не глянуть, коли уж все равно на ногах, вдруг вам что нужно.
— Мне нужно, чтобы меня оставили в покое, — сказал я. — Известно ли вам, Жофи, что улыбка — благороднейшее выражение лица человеческого? Вы же только ухмыляться умеете.
— Это потому, что зубов у меня нет, молодой барин, — сказала Жофи. — Вот как и у вас-то повыпадут…
— На это не рассчитывайте, — сказал я. — Я и на смертном одре кусаться буду. А кстати, почему вы ухмыльнулись или, скажем, улыбнулись, когда я предложил вам присесть? Подумали небось: птичка вылетела, теперь и старая Жофи сойдет, так?
Жофи помолчала, словно хотела проглотить слова, уже рвавшиеся с языка.
— Ну покаркайте уж, коли на то пошло!
— Только б не досталось вам еще горших разочарований, молодой барин, — сказала старая домоправительница и с жалостью уставила на меня свои маленькие водянистые глаза. — Вот когда меня уже не будет, чтобы вам тут прислуживать, и останетесь вы один как перст…
— За меня, моя старушка, не бойтесь, — сказал я и, если память мне не изменяет, даже засмеялся, — таким стариканам, как мы с вами, особенно много разочарований уже не грозит. Нам-то с вами известно, какова молодежь… А мне вот известно еще, каковы старые злые завистницы, которые для чужого рта кусок хлеба жалеют…
— Ладно вам, не волнуйтесь уж! — сказала Жофи. — Эдак-то и здоровью во вред.
И все-таки в тот день, после первого моего одинокого завтрака, я поднялся от стола с тяжелым сердцем, даже не пошел в сад. Не предсказания моей домоправительницы так меня взбудоражили — им-то я верил и не верил, — а поразительное открытие: кажется, уж все во мне выгорело дотла, и вот одна точно нацеленная из ада искра — и меня опять опалило.
Если не ошибаюсь, в тот год стояла у нас долгая теплая осень; меня нарядили в легкий серый костюм, когда я решил первый раз выйти со двора. Пройтись по улице Кароя Лотца до конца, затем по аллее Эржебет Силади, по улице Хазмана — и назад, по Пашарети. Моя невестка попыталась взять меня под руку, очевидно, чтобы поддерживать. Но мне не хотелось касаться даже платья ее.