К нам приближались с огнем — и, когда подойдут, мне придется зажечь свечу от свечи кого-нибудь впереди сидящего и передать полученный огонь сидящим позади, и теперь я обдумывал шанс, некую определенную возможность, которая, однако, представлялась мне ничтожно малой. Господь мог все: допустить над собой суд и истязание — пусть даже, увы, это касалось лишь верхней части тела — дать убить Себя и, как ни в чем ни бывало, ожить, подобно хамелеону, — ведь тот, согласно Леонардо да Винчи, «взмыв в воздух на высоту 300 метров и спев восхитительной красоты песнь, умирал в уксусе и вновь возрождался в оливковом масле», но то единственное, что было у меня на уме, выхлопотать для меня он не мог, хотя для него это, надо полагать, была сущая мелочь, пара пустяков. Огонь и Свет были уже рядом, и вот уже через мгновение моя свеча вспыхнула огнем, полученным от кого-то с переднего ряда. Я повернулся вправо. Тигру еще никто огня не передал. Повинуйся я тогда своему желанию и своей Крови, я бы — я это знаю наверняка, так же как и то, что никогда бы не позволил себе паясничать у престола Господня — пропустил бы Тигра и не дал бы ему огня, а немедленно протянул бы руку со свечой к свече в руке того, кто виделся мне сейчас как сквозь дымку, в правом углу моего поля зрения, за спиной большеглазой дамы, рядом с незнакомцем, сидевшим позади Тигра. Но я не сделал того, что хотел, и не послушался зова Крови. Не знаю, что двигало мной, и двигало ли мной что-либо вообще, но сперва я передал огонь Тигру. «Чтоб ты треснул, черт подери, когда только твоя свеча загорится», — все же подумал я при этом. Рука моя дрожала, когда я отвел фитиль — определенно чересчур поспешно, поскольку пламя свечи Тигра, без поддержки моего, разгоралось неохотно. Как много невосполнимого, неповторимого и на веки вечные оставшегося неиспользованным времени пропало даром! Я чуть ли не рывком протянул руку назад, не стыдясь незнакомца, и Фредди Л. совершенно естественным жестом, словно и не держал в уме возможности иного хода дела, потянулся навстречу моей руке — весьма стремительно, весьма откровенно, весьма недвусмысленно и совершенно беззастенчиво — и, прямо перед лицом незнакомца, которому он неминуемо подпалил бы шевелюру, не обладай тот уже основательной плешью — перенял от меня свет Мира. Только тогда я передал огонь незнакомцу, который, как мне потом сказали, был не то композитором, не то музыкантом, и за которым, в любом случае, уже бодрым шагом шла по пятам Смерть — голова его с несколько желчным выражением лица дергалась от трясучки, словно он пересчитывал мелочь или дирижировал неким диковинным миниатюрным оркестром страдальцев атаксией[70]. Орган плавно парил в диминуэндо чего-то вроде «Вечерняя тишь у ручья». Мне удалось — но что, в сущности, удалось-то? И чего ради, кого ради, и почему — все это?.. Я не знал, и никогда не узнаю. Может быть, может быть, вся эта чушь какой-нибудь смысл да имела. Может быть, и нет.
Возжигание огня, невероятно трогательное, отнюдь не привело нас туда, куда нам хотелось. Возможно, все то, что, казалось бы, складывалось столь восхитительно, было всего лишь игрой, и этот пригожий молодой человек принимал как должное уж не знаю какое внимание и предупредительность, вовсе не обязуясь испытывать при этом хоть какие-то чувства — к примеру, ронял кошельки к ногам поклонников, дабы со спертым в груди дыханием, дрожа, заикаясь, получить их назад, на деле не ощущая ничего подобного — поскольку такие юноши существовали. Что же он был такое, этот мальчик? Я вновь оглянулся, и он улыбнулся мне — глаза его были полуприкрыты. Он был очень, очень милый мальчик, это мне было ясно, я уже уверился в этом, но для него Любовь означала не то, что для меня: тогда бы улыбка его была иной — более лихорадочной, более напряженной, короче, исполненная большей муки, и глядел бы он не прищурившись — он приковался бы ко мне взглядом широко распахнутых глаз. Смог бы ли он все-таки, все-таки смертельно влюбиться, и влюбиться в человека определенного типа: заметно старше себя, и тем не менее все еще весьма видного и привлекательного; человека, непристойно глумящегося над Господом и все же, словно школьник, преклоняющего перед ним колени; человека, пусть и исповедующего Греческие принципы, тем не менее являющего собой великолепно сложенный тип: отважный, мужественный — прежде всего духовно — и в то же время решительный; кого-нибудь вроде меня, добавил я поспешно. Нет, нельзя было совершенно исключить того, что он, при столь вялом ленивом сердце, смог бы впервые в жизни влюбиться, после того, как я поцеловал его в первый раз — так бурно, так неловко. Выше голову: не падать духом.