— А по каким местам, по каким? Сначала пройдешься сзади по ляжкам, правда? Ты же ведь под коленками начнешь, или где? А потом — не торопясь, все выше, выше и выше… Долго будешь, да?
— Конечно, зверь, мне не к спеху.
— Конечно, не к спеху, он ведь твой. Сначала — по ногам, потом доберешься до задницы. А примешься за его половинки, вот тогда-то хлыст и запоет, верно?
— Да, зверь. Изо всех сил, зверь.
— Он твой, он твой раб. Дай ему почувствовать, что он твой. Пусть вопит и корчится перед тобой. Любишь меня Тигр, любишь меня? Ты никогда от меня не уйдешь? Я…
— Я люблю тебя, зверь. Я никогда тебя не оставлю.
Я оставил в покое свою взорвавшуюся Плоть и замер в неподвижности. Как всегда по свершении чуда, на душе у меня сделалось еще смутнее, чем только что. Я встал. Тигр остался в постели.
Я оделся и раздвинул шторы. Все небо было теперь в облаках. Наверно, скоро начнет моросить. Я подошел к окну во двор и глянул на улицу. На подоконниках донельзя запущенного старого дома, над верандой, по неизвестным причинам заваленной останками всяческого домашнего скарба, примостилась пара-тройка голубей. Внизу, во всем пространстве, втиснутом в рамки четырех улиц этого квартала, не видно было никакого подобия садика — все было застроено сараями и мастерскими, над которыми, несмотря на теплую погоду, усердно курились вонючим дымом асбоцементные трубы. Щебень плоских крыш[9] был усеян останками пластиковых футбольных мячей, тут и там свисали — выброшенные, очевидно, из окружающих домов — скрученные велосипедные камеры. А дальше, насколько хватало глаз, тянулись только серые, почерневшие кровли, кое-где просевшие и залитые водой. Я спросил себя, что хуже: быть рабочим или скромным коммерсантом, но ответа так и не нашел.
2
У виллы Ван О., немного в стороне от тропинки, что вела к дому, превращенному ныне в козий загон, — а некогда владению давным-давно спившегося мсье Готье — сидел я все с той же бутылкой вина, и ждал. Я все думал и думал о том, смогу ли осознать, оправдать и в конечном итоге даже — хотя это уже относилось к области невозможного и несбыточного — растолковать кому-либо другому все совершенное мною в жизни. Самым непостижимым казались мне раздробленность, разобщенность и безграничная нехватка единства в любви. Вот повстречались двое, и ложатся рядом, или один поверх другого, и начинают воображать, что это и есть любовь, — явствовало ли из этого когда-либо что-либо иное, нежели то, что они завладели половиной мира другого человека, состоящего из мест его работы и жительства? Мне припомнилось вдруг, как в год 1952-й от Рождества Христова я познакомился в Вене с одним молодым американцем, носившим, если я правильно помню, некое знаменательное, если не попросту нелепое имя Кеннет Рис-Паркин; баснословный богач, он был женат, но как раз в то время разводился с женой — по взаимному согласию, — а также когда-то чему-то учился, но чему именно — в памяти моей не отложилось; мне смутно помнилось, что это было нечто совершенно не житейское, — и который через два дня после первой нашей встречи вернулся к себе в Буэнос-Айрес или Монтевидео, где обитал в громадной вилле — насколько я мог понять по цветным фотографиям — и, стало быть, оставил в сердце моем трещину. Таилась ли за такого рода вещами какая-либо закономерность? Я знал, что это своего рода недуг, который приключается весьма нередко, и, прежде всего, — судя по слышанным мною рассказам — с танцовщиками во время зарубежных гастролей.
В дальних поездках, разумеется, не очень удивляешься, когда оказывается, что волею благоприятного случая тот юноша, за которым ты, затаив дыхание, бродил по пятам в сумеречных улицах какого-нибудь иностранного города, в этом самом городе и живет. Но и в родном городе скорее правилом, нежели исключением бывало то, что юноша, которого ты наметил себе в возлюбленные и которого, изрядно за ним поволочившись, ухитрился-таки затащить к себе и уложить в постель, и вид чьих бархатных половинок в любое мгновение мог растрогать тебя до слез, живет — ну надо же! — в Бесте (что в Северном Брабанте), Хеерлене или — в самом благоприятном случае — в западной части Роттердама, где у него — ну конечно же! — есть адрес, по которому ни при каких обстоятельствах нельзя ни писать, ни звонить. Ну почему сложилось так, что сексуальным рабом Тигра стал немец польского происхождения, работающий в Швейцарии, а не обыкновенный амстердамский парень с соседней улицы, одних с нами корней, которому — стоило Тигру возжаждать — было бы достаточно повелительной записки или звонка, и которого можно было бы немедленно и безжалостно предать наказанию, если бы вдруг выяснилось, что он крутит задом направо и налево и осмелился подставить его кому-то еще, кроме Тигра?
А лучше всего сгодился бы мальчишка, все еще школьник, что живет у мамы с папой; мы могли бы подкарауливать его у школьных ворот, а он, трусишка, заячья душа, дрожал бы: а вдруг да прознают дома.