— Сомневался до последней минуты. Кирилла Лаврова он сразу увидел в роли Ивана Карамазова. А ко мне приглядывался. Иду я как-то по Мосфильмовской улице, вдруг машина останавливается, выглядывает какой-то человек и смотрит на меня, смотрит, угрюмо, вопрошающе… Это был Пырьев, Иван Александрович. Увидел, что я его узнал, захлопнул дверцу и уехал. Я гадал: к чему бы это?.. В конце концов он решился. Требовал страстей. И сам был страстным, безумным человеком. Обожал, кстати, женщин. Он мог бы сыграть отца братьев Карамазовых грандиозно! Он всегда сам показывал, как надо, и показывал гениально! Я старался. Он говорил: что ты всё время орёшь?! Я объяснял, что, мол, тут у Достоевского написано: «возопил», «неожиданно крикнул», «неистово рявкнул»! Мало ли что написано, ругался он, ты от себя играй, не от кого-то! А проклятую эту книгу выбрось!.. В конце концов — не без натиска воли Пырьева, поставившего себе главной задачей раскрыть тему взаимоотношений между людьми, показать «беспощадную любовь к человеку», — я определил тему своей роли как исступлённое стремление Дмитрия понять: отчего люди так пакостно живут, почему так ненавидят друг друга?.. Это был молодой мужик с могучими мышцами, но мальчишка, с очень ранимой, нежной, слабой душой…
— Могучие мышцы вы качали?
— Актёру необходимо за физической формой следить…
Надо заметить, Ульянов регулярно делал зарядку с гантелями, отжимался, подтягивался на турнике — но тайно от всех, я никогда не видел его упражняющимся. Он от природы, сибирской, могучей, был чрезвычайно силён. Актриса Юлия Борисова вспоминала забавный эпизод. Во время гастролей Театра Вахтангова в Венгрии между спектаклями они всей труппой отправились загорать на озеро Балатон. Разделись, Борисова была в новом, только купленном шикарном купальнике. И вдруг ловит на себе какие-то странные взгляды сопровождавшего их «искусствоведа в штатском», как называли тогда представителей Комитета госбезопасности. Не зная уж, что и подумать, Юлия Константиновна опускает глаза и видит на своих ногах страшные кровоподтёки — это были следы от пальцев Ульянова — Антония, накануне в спектакле бросавшегося к её — Клеопатры — ногам и не рассчитавшего свои силы; бывали и случаи, когда он на сцене сметал всё на своём пути, как в спектакле «Я пришёл дать вам волю» по одноимённому роману Василия Шукшина, когда Ульянова — Степана Разина вяжут. Актёры так и летали по сцене, кое-кто обнаруживал себя даже в кулисах.
— …А вообще это большая удача, что довелось сыграть Митю Карамазова. Он помог мне выявиться. Ведь можно было что-то делать поперёк судьбы, разрываться на части, но если нет стоящей роли, то из-за чего разрываться? А это была роль.
— Недавно показывали «Братьев Карамазовых» по телевидению. С сегодняшней точки зрения может показаться, что со страстями там явный перебор.
— Сегодняшней — может быть. А для меня, например, современные постановки Достоевского непонятны — бур-бур-бур-бур-бур… Бурчат себе под нос, а я не понимаю, про что они играют, о чём речь. По-разному можно относиться к нашим ролям, например, в «Идиоте»: Юлии Борисовой — Настасьи Филипповны, Юрия Яковлева — князя Мышкина, моей — Рогожина. Я ведь, по сути, безумца играю. Сумасшедшего. Но это же и есть Россия, русское…
— Вы намекаете на то, что если русский — то непременно сумасшедший?
— Я говорю о крайностях характера, которые показывал Достоевский. Не ограниченность, но безграничность. «Братья» — это метафора, подразумевающая определённый тип, характер, вернее, множество характеров. Но писал-то гений о русских людях. Не о шведах. Не об англичанах. Не о швейцарцах. А то выходит нечто усреднённое. Как евростандарт так называемый…
Мерцали, переливались вдалеке огни какого-то города. Вблизи от «Белоруссии» в темноте прошелестел парусник.
— Достоевский в финале «Идиота» писал: «И всё это, и вся эта заграница… одна фантазия, и все мы за границей, одна фантазия…»
— Не говорите… Но, возвращаясь к первому вопросу моего интервью… Мечтали ли вы о путешествиях, о загранице?
— Какой русский не мечтал?.. Но об этом потом как-нибудь. Концерт закончился.
Глава пятая
Почти не спал… До завтрака вышел на утренний моцион. Михаил Александрович был уже на палубе. И, разминаясь рядом с ним, поглядывая со стороны на его медальный римский профиль на фоне затянутых утренней дымкой земель бывшей Римской империи, я вновь мысленно обратился к ночным аллюзиям, ассоциациям, мыслям о «цветущей Кампании», Сатурналиях…
Искусство всегда серьёзно, убеждён был Лев Толстой. Ульянов — серьёзен, порой кажется, слишком. Но «откуда у парня испанская грусть»? Откуда в нём, простом, «не шибко образованном», как он сам говорит, сибирском мужике, эта всеохватная серьёзность? С ним несовместно мелкотемье, в котором меня, например, справедливо упрекают. Если он говорит, то всегда и только о самом важном, главном, серьёзном в толстовском понимании, будь то поэт Дион, Антоний или Цезарь…