— Я говорю о нашей профессии в принципе. А в герое моём много подлинно актёрского. И работает он самозабвенно, и бескорыстно служит искусству. Но и пижонства, позёрства ему не занимать. Знаешь, ездил я как-то много лет назад в составе советской делегации актёров в США. И был среди нас один пожилой, солидный актёрище из Перми с барственно надтреснутым голосом, но без хороших штиблет. А нам ежедневно выдавали на человека по одиннадцать долларов суточных. Деньги это были и тогда невеликие, но всё же кое-что купить было можно. А наш пермяк, во многом себе отказывая, непременно покупал цветы и шёл с ними, куда приглашали, дабы преподнести букет приглянувшейся даме. Над ним за это подтрунивали, но пермяк не сдавался и в оправдание своей непрактичности лишь басил, что, мол, является русским артистом и цветы, пусть даже за валюту, ему необходимы, чтобы держать марку. Такова натура актёрская! Вот мой герой Черкасский тоже представляет собой нечто в этом роде. Для пижонства, для форса, а не по надобности, несмотря на преклонные годы и болячки, он тянется к рюмочке, то и дело поглядывает на прекрасный пол. Для того же он встаёт в горделивую позу и произносит: «Попомните эти слова! Когда-нибудь на моём московском доме непременно выбьют: „Здесь жил и сдавал внаём квартиру актёр Черкасский“!» Но вот что интересно: есть в этой реплике и доля правды, потому что настоящий артист себе цену знает всегда. Ну разве мог я отказаться от такой роли? В ней разом раскрылась система Станиславского. На, сыграй подобного себе в заданных обстоятельствах! Вживись в ситуацию, пропусти её через сердце и голову. На час, на два, пока играешь, сделай её важнейшей вещью на земле. Было над чем подумать. В образе органично соединялись сразу три плана: я, актёр Ульянов, должен был сыграть актёра Черкасского, который играет, вернее, мечтал всю жизнь сыграть короля Лира… Получается матрёшка, ящичек с секретом. Волшебная кинематографическая шкатулка. Но я ни в коем случае не изображал самого себя… Да и в театре старался не себя изображать, а героя, человека… (Но играл Ульянов, замечу в скобках, всегда частицу себя, из себя — пожалуй, как никто другой, потому-то мне до сих пор и не верят, когда я говорю, что не всегда Ульянов был таким, как на сцене, на экране.) Я ведь уже двадцать лет как худрук Вахтанговского. Сберегал, как умел, наши традиции. И скажу, что в основном мне это удалось. Возможно, по той причине, что успех любого режиссёра или актёра театра воспринимал как собственный… Всё, Сергей. Устал я, правда. Больше никаких интервью давать не буду. Не могу.
— Бога ради, простите, Михаил Александрович! Вы сказали, что находитесь на пути к Богу…
— Сказал. Но добавить мне нечего. На пути.
…Когда Ульянова не станет, актёр Театра Вахтангова Михаил Васьков вспомнит:
«Когда Михаилу Александровичу сделали операцию, я привёз к нему в больницу отца Алексея из храма Успения в Путанках, что рядом с Малой Дмитровкой. Ульянов был в очень плохом, почти бессознательном состоянии. А Алла Петровна загодя надела на него крестик. И когда батюшка вошёл в палату, Михаил Александрович, до этого никого не узнававший, твердивший, что его ждут на репетиции, что лезут на него черти из телевизора, а у него в отдельной палате большой телевизор стоял, — увидев отца Алексея, он сказал вдруг, показывая крестик: „А я ношу уже“. Исповедь длилась долго, очень долго. Может быть, часа полтора-два. И причащение. Когда я на машине отвозил отца Алексея, он сказал, что это даже не исповедь была в обычном понимании, а нечто гораздо большее — вся жизнь, всё о жизни. Я усомнился, зная замкнутого, сдержанного Михаила Александровича много десятилетий, с тех пор как после Щукинского училища в 1977 году меня в Театр Вахтангова приняли. А батюшка говорит: „Мне кажется — всё или почти всё. Совсем искренне“. И больше ничего не сказал, это ведь таинство. Прорыв душевный был тогда у Михаила Александровича, побывавшего одной ногой на том свете. Прорыв к Богу».
…Когда Ульянова не станет, дочь Елена вспомнит:
«После той исповеди, причастия в больнице, первого, я думаю, в его жизни, он стал каким-то другим… будто просветлённым, преобразившимся. Будто сил почерпнул — жить.
— А ты слабым отца помнишь? Я, конечно, не говорю о болезни, последних месяцах его жизни…
— Нет. Я видела его сомневающимся. А слабым… У нас в семье не принято было грузить друг друга проблемами. Когда у отца возникали какие-то вопросы, трудности, ему нужно было посоветоваться на кухне с мамой, я прекрасно это понимала и не лезла. Я с раннего детства помню: каким бы усталым, замотанным, расстроенным он ни пришёл домой, виду никогда не показывал и на вопрос: „Пап, как дела?“ — неизменно отвечал: „Всё нормально“. Никогда, до последнего дня, когда ему было уже совсем плохо, ничего он на меня не выливал. „Всё нормально…“
— Своеобразные семейные отношения.