Разумеется, я согласился. Говоря это, Салтыков возвышал тон, и я ясно видел, что он и конфузится, и сердится, что у него остается нечто, с чем жаль и трудно расстаться. Хотя это нечто было такое маленькое, естественное и обыкновенное, что не стоило бы о нем даже и говорить, так как у каждого писателя есть отношения и лица, которые он щадит; но его это уже беспокоило.
Слишком цельная у него была натура, тяготившаяся всякими компромиссами. И при этом, очевидно, ему и в голову не приходило искать каких бы то ни было оправданий, а прямо решалось, что он не поднялся до известной высоты, до которой иные возвышаются. Уж он ли, кажется, не оставил много ради журнальной деятельности и правды; но раз являлось обстоятельство, мешавшее цельности понятия, он не мог чувствовать себя удовлетворенным. Последовательность и строгость к себе позволяли ему прилагать такую же мерку и к сотрудникам. Больше всего он сердился на недостаточное усердие и внимание к журналу. Большинство сотрудников, и я в том числе, были значительно моложе Михаила Евграфовича, а потому он относился к нам иногда как старший к младшим; но обидного в таких отношениях ничего не было, так как вы сейчас же убеждались и в его искреннем к вам расположени, и – весьма нередко – в правоте. Сам он, как я уже говорил, вкладывал в журнал всю душу и привнес в дело чисто служебную привычку к аккуратности и пунктуальности. Требовал того же и от других.
– Вы как следует никто не работаете, – обыкновенно говорил он, – и относитесь к делу спустя рукава. Вы все думаете, что мы вечно будем жить. Придется же когда-нибудь и вам самостоятельно вести журнал… Дело это вовсе не шуточное. Это большое дело, а для вас все равно.
– Из чего же это вы заключаете?
– Как из чего, слепой я, что ли? Никогда посоветоваться не придете, каждый что вздумает, то и пишет. Я еще, право, удивляюсь, как у нас книжки более или менее согласно составляются… Да и работаете-то как! Напишете лист с четвертью и думаете, что в пределах земных совершили все земное. Я больше вас пишу.
– Не всякий так может работать, как вы.
– Приучайте себя.
– Да уж поздно приучать-то.
– Почему?
– Да потому, что мы уж не дети.
– А старики, да? Из вас кто старше, – N.? Позвольте узнать, сколько ему лет?
– Почти сорок.
– Ах, какой удивительный возраст! Я в 40 лет только начал работать как следует.
Иной раз просто нельзя было не рассмеяться, но на это всегда следовало замечание, что “смеяться мы умеем”, и приводился какой-нибудь такой аргумент, который должен был показать, что смешного тут ничего нет.
– Вот вы смеетесь, а не угодно ли посмотреть
Почему же вы сами это делаете и не поручите кому-нибудь? Ведь никто из нас не отказывается…
– Потому что желания не вижу. Я не знаю, согласитесь вы на это или нет. Это – работа египетская, каторжная.
Мы пробовали брать у него редакторские корректуры, но это было бесполезно, потому что он все равно над ними сидел, поправляя слог, изменяя абзацы и т. п., и сидел не над исправленными уже формами, а над теми, которые и ему посылались одновременно с нами. Такой уж это был беспокойный и заботливый человек.
ГЛАВА V. САЛТЫКОВ КАК ПИСАТЕЛЬ И СЕМЬЯНИН