Определив меня членом Арзамасского общества, вы думали, может быть, что в самом деле найдёте во мне сотрудника, достойного разделить ваши занятия. Но рука, обыкшая носить тяжкий булатной меч брани, возможет ли владеть лёгким оружием Аполлона, и прилично ли гласу, огрубелому от произношения громкой и протяжной команды, говорить божественным языком вдохновения или тонким наречием насмешки? Какими заслугами в словесности обратил я на меня внимание ваше? Где книги, мною изданные? Где труды мои? Где плод моих трудов? И как я, неизвестный, осмелюсь заседать в тайном судилище арзамасском, где вижу собрание столь превосходных мужей, ополченных вкусом и правдою против пигмеев Российского Парнаса?»{232}
Да уж, уничижение паче гордости! «Где книги? Какими заслугами?» Словно бы и не автор «Размышлений русского военного о 29-м “Бюллетене”» и текста капитуляции Парижа — пожалуй, двух самых известных (после императорских манифестов) официальных текстов той войны! Уже за одно это Орлова можно было причислить к племени российских литераторов.
К тому же, как мы сказали, арзамасские члены были преуспевающими чиновниками, тонко «чувствовали конъюнктуру», а значит, имели понятие, на кого следует обратить особенное внимание. Вот Филипп Филиппович и пишет: «Однако же и в России тогда уже был он хотя самым молодым, но совсем не рядовым генералом. Император имел о нём высокое мнение и часто употреблял в важных делах. В день Монмартрского сражения его послал он в Париж для заключения условий о сдаче сей столицы. После того отправлен был он к датскому принцу Христиану, объявившему себя норвежским королём, дабы уразумить его и заставить примириться со Швецией и Бернадотом. И такой препрославленный человек пожелал быть с нами! С восторгом приняли мы его»{233}.
Самым молодым российским генералом того времени мы Михаила Фёдоровича назвать не можем — нам уже известен граф Дмитриев-Мамонов; друг Орлова князь Сергей Волконский, будучи на девять месяцев его моложе, стал генералом в сентябре 1813 года; убитый при Бородине граф Кутайсов получил генеральские эполеты в 22 года… Но Орлов был из самых молодых, несомненно.
Зато всё остальное написано правильно и, что самое важное, — государь ему пока ещё благоволил…
Михаил вполне пришёлся ко двору в этой компании молодых, довольных жизнью остроумцев. Достаточно вновь обратиться к тесту его вступительной речи:
«…Как мне отвечать на справедливые возражения тех писателей, кои, зная моё отвращение к их книгам, не преминут обвинить меня в невежестве? Я уже в мыслях вижу с трепетом их ужасный сонм, предстающий предо мною в образе какого-нибудь нового словесного скопища…
“Как ты смел, — говорит один, — судить мои сочинения, ты, который ни одного из них не дочёл до половины?” “Тебе ли, — рцет другой, — разглагольствовать языком змеиным о ангелоподобных моих жёнах[147], тебе, которого я видел спящего и слышал храпящего при самом начале учинённого мною чтения в усопшей, но искони бессмертной 'Беседе'?” “Видел ли ты, — скажет третий, — где-нибудь подобного мне мудреца, сидящего безмолвным за трапезою учёных и определяющего достоинства сочинений одним вертикальным или горизонтальным движением головы?”»{234}.
Всё было бы хорошо, легко, беззаботно и весело, если б не определённый «пассаж» в заключение этой речи. Да и в середине своего выступления Орлов заявляет:
«Изнемогая пред славою, мне вами ссужденною, решился дать вам полное познание о новом члене вашего Общества. Сим одним могут согласить совесть мою с похвальным честолюбием. Внемлите и судите».
Далее идёт набор весёлых, порой на уровне ахинеи, утверждений — целых девятнадцать; в печатном тексте каждое из них начинается с красной строки, и почти все — с местоимения «Я»:
«Я не член Академии и не давал подписки быть присяжным врагом истинной учёности… Я не признаю за брата “Сына Отечества”… Я предпочитаю ведьму Жуковского всем красавицам Захарова…»
В конце этой изящной околесицы следует такое:
«Я исповедую, что не будет у нас словесности до тех пор, пока цензура не примирится с здравым рассудком и не перестанет вооружаться против географических лексиконов и обёрточной бумаги».
То, что следует после «и», можно отбросить — в первой половине предложения сказано абсолютно всё. Далее, несколько ниже, следует уже совершенно серьёзный вывод из сказанного:
«…Я сам чувствую, что слог шуточный не приличен наклонностям моим, и ежели я решился начертить сие нескладное произведение, это было единственно для того, чтобы не противиться законам, вами учреждённым. Исполняя долг повиновения, я надеюсь, что найду в вас не судей суровых, но снисходительных друзей, которые предпочитают искреннее желание угодить блистательнейшему успеху.