Владимир Соловьев, философ,
«Облекая в красоту формы ложные мысли и чувства, он делал и делает еще их привлекательными для неопытных, и если хоть один из малых сих вовлечен им на ложный путь, то сознание этого теперь уже невольного и ясного для него греха должно тяжелым камнем лежать на душе его. Обличая ложь воспетого им демонизма, только останавливающего людей на пути к их истинной сверхчеловеческой цели, мы во всяком случае подрываем эту ложь и уменьшаем хоть сколько-нибудь тяжесть, лежащую на этой великой душе».
То бишь вот «мы» еще и какие бла-а-родные!..
«Мартынов начал, Вл. Соловьев кончил; один казнил временной, другой — вечною казнью», — воскликнул по этому поводу Дмитрий Мережковский.
Когда-то полковой писарь дал Лермонтову характеристику: служит исправно, ни в каких злокачественных поступках не замечен. Этот писарь «оказался милосерднее христианского философа, — добавил Мережковский. — И все у Соловьева — «из любви к умершему».
«Но уж если любовь такова, что вбивает, так сказать, осиновый кол в горло покойнику, то какова же ненависть?»
Вопрос без ответа, — точнее, ответ дан в самом вопросе: ненависть спряталась под личиной «любви».
Мережковский считает Лермонтова единственным человеком в русской литературе, до конца не смирившимся («Смирись, гордый человек!» — призвал Достоевский в своей пушкинской речи. Но с полной ясностью не сумел определить, чем истинное Христово смирение сынов Божьих отличается от мнимо христианского рабьего смирения…»)
«Источник лермонтовского бунта — не эмпирический, а метафизический. Если бы продолжить этот бунт в бесконечность, он, может быть, привел бы к иному, более глубокому, истинному смирению, но, во всяком случае, не к тому, которое требовал Достоевский и которое смешивает свободу сынов Божьих с человеческим рабством. Ведь уже из того, как Лермонтов начал свой бунт, видно, что есть в нем какая-то религиозная святыня, от которой не отречется бунтующий, даже под угрозой вечной погибели…
Этой-то метафизически и религиозно утверждающей себя несмиренности, непримиримости и не могла простить Лермонтову русская литература…
…Лермонтов идет от богоборчества, но куда — к богоотступничеству или богосыновству — вот вопрос».
Действительно, Демон хотел и с небом примириться, и веровать добру, но никто этому не поверил.
«Но что это не ложь, или, по крайней мере, не совсем ложь, видно из того, что Демон вообще лгать не умеет: он лишен этого главного свойства диавола, «отца лжи», так же, как и другого — смеха. Никогда не лжет, никогда не смеется. И в этой правдивой важности есть что-то детское, невинное…»
И далее:
«Но если Демон не демон и не ангел, то кто же?
Не одно ли из тех двойственных существ, которые в борьбе диавола с Богом не примкнули ни к той, ни к другой стороне? — не душа ли человеческая до рождения? — не душа ли самого Лермонтова в той прошлой вечности, которую он так ясно чувствовал?
Если так, то трагедия Демона есть исполинская проекция в вечность жизненной трагедии самого поэта, и признание Демона:
есть признание самого Лермонтова, первый намек на бого
сыновство в богоборчестве».
И наконец:
«В Демоне был еще остаток диавола. Его-то Лермонтов и преодолевает, от него-то и освобождается, как змея от старой кожи. А Вл. Соловьев эту пустую кожу принял за змею».
Через томление духа к Премудрости
Кроме слов, сказанных о «Демоне» Акиму Шан-Гирею, Лермонтов оставил и несколько посвящений к поэме, — и в них, хотя и смутно, запечатлелись его связанные с нею настроения.