Не обвиняй меня, всесильный,И не карай меня, молю,За то, что мрак земли могильныйС ее страстями я люблю;За то, что редко в душу входитЖивых речей твоих струя;За то, что в заблужденье бродитМой ум далеко от тебя;За то, что лава вдохновеньяКлокочет на груди моей;За то, что дикие волненьяМрачат стекло моих очей;За то, что мир земной мне тесен,К тебе ж проникнуть я боюсь,И часто звуком грешных песенЯ, боже, не тебе молюсь.Но угаси сей чудный пламень,Всесожигающий костер,Преобрати мне сердце в камень,Останови голодный взор;От страшной жажды песнопеньяПускай, творец, освобожусь,Тогда на тесный путь спасеньяК тебе я снова обращусь.Хотя стихотворение явно не совершенно, там и сям торчат патетические ходули, и язык, как старинный, прошлого века камзол, припорошен архаической пылью, но по духу оно уже — чисто лермонтовское. Безоглядная правда души, раздираемой противоречиями, но от того отнюдь не гибнущей — крепнущей. Сознание собственной греховности да и греховной природы самого искусства столь сильно, что доходит до богоотступничества («И часто звуком грешных песен / Я, боже, не тебе молюсь») — и, одновременно, неразъединимая сопричастность Богу, вплоть до жертвенной готовности отречься от своей творческой сути ради спасения («От страшной жажды песнопенья / Пускай, творец, освобожусь, / Тогда на тесный путь спасенья / К тебе я снова обращусь».)
Заметим в скобках, еще недавно в четырехтомнике Лермонтова (М., «Художественная литература», 1975) это стихотворение сопровождалось таким площадным, «советским» комментарием И. Андроникова: «В основу этой иронической молитвы положена мысль, что вера в бога, «тесный путь спасенья», и свободное творчество — несовместимы». — Чушь! Где же тут, хоть в одной строке, ирония? Громадность души в тесном земном мире; боязнь небесного и непреодолимая тяга к нему; собственная огненная природа, «всесожигающий костер» поэзии, страшная, во всех смыслах, и прежде всего в мистическом, жажда песнопенья — и жажда душевной чистоты, желание ступить, вернуться «на тесный путь спасенья». — Раздвоение могучего огненного духа, в его трагической неразрывной цельности.
«Сберегший душу свою потеряет ее; а потерявший душу свою ради Меня сбережет ее» (Мф.10,39). «В «Молитве» духовному взору поэта впервые открылась исключительность его жизненной судьбы: он почувствовал, что тот путь, которым он пойдет, оставаясь верным своему «Я», не приведет его к пути религиозного спасенья», — пишет Д. Муравьев в «Лермонтовской энциклопедии» (М., 1981).
Но ведь поэзия — дар Божий. И другого пути у поэта нет: он должен осуществить дарованное ему, иначе погибнет по-настоящему. Избыть страшную жажду песнопенья можно только одним способом — утолив ее своей песней.
2Уже в ранних юношеских стихах Лермонтов нащупывает свои темы, свои мотивы. В «Жалобах турка» (1829), хоть наивно и прямолинейно, звучат мотивы свободы и родины:
Там рано жизнь тяжка бывает для людей…………………………………Там стонет человек от рабства и цепей!..Друг! этот край… моя отчизна!В стихотворении «Мой демон» поэт вчерне набрасывает лик того неземного существа, которое на протяжении всей творческой жизни будет томить его, обретая новые краски, новые глубины, многоцветную сложность развивающегося — бесконечного — образа. Тут, намеком, звучит мотив изгнанничества одинокой, гордой натуры, который юный Лермонтов, видимо одновременно, разовьет в первой редакции поэмы «Демон». Пока этот лик намаран словно бы углем на полотне:
Собранье зол его стихия………………………………Сидит уныл и мрачен он.Он недоверчивость вселяет,Он презрел чистую любовь,Он все волненья отвергает,Он равнодушно видит кровь.Но вот уже ощущается движенье в этом застывшем мрачном облике:
И звук высоких ощущенийОн давит голосом страстей,И муза кротких вдохновенийСтрашится неземных очей.