«Если вспомнить все мои дела, предприятия, выступления и то, что называется „карьерой“, — получится сплошная неудача, полное неуменье поставить себя, да и случайные несчастья. За самое последнее время они учащаются. М<ожет> б<ыть>, я сам виноват, я не спорю. „Ж<изнь> Искусства“, „Красная <газета>“, Б<ольшой> Др<аматический> Театр, Т<еатр> Юн<ых> Зрит<елей>, переводы оперетт, „Всем<ирная> Литер<атура>“, всякие „дома“. Где я могу считать себя своим? „Academia“, „Петрополь“ и т. д. Не говоря о своей музыке. Книги, о которых говорили, да и то ругая: „Ал<ександрийские> Песни“, „Крылья“, „Сети“, „Куранты <любви>“ — все первые. Что писали в 1920–21 году? волосы становятся дыбом. „Мир Ис<кусства>“, „Аполлон“, „Д<ом> Интермедий“, „Привал <комедиантов>“ — разве по-настоящему я был там? везде intrus. Так и в знакомствах. А част<ные> предприятия? „Часы“, „Абраксас“? „Петерб<ургские> Вечера“? Жалости подобно. Все какая-то фикция».
Безусловно, список неудач впечатляет, но Кузмин еще не мог предвидеть, что его ждет впереди. Пока что вокруг него собирается небольшой круг поклонников, но все чаще и чаще попытки выйти за пределы этого круга оказываются сугубо гомосексуальными предприятиями, как майская поездка 1924 года в Москву, в подробностях восстановленная А. Г. Тимофеевым[90]. Редкие публикации становятся все реже. Казалось, дело могла поправить беседа с другом юности Г. В. Чичериным, наркомом иностранных дел и человеком безусловно влиятельным в большевистской верхушке.
Свидание с ним состоялось в ноябре 1926 года, когда положение Кузмина стало уже совсем катастрофическим. Описано в дневнике оно так: «Наконец Юша; потолстел, но не так обрюзг, как на снимках. „Mieux veut tard que jamais“, — начал он. Говорил на ты и долго по-французски, т. к., по его словам, он чувствует себя как за границей. Разговор об искусстве, воспоминания, полемика, дружба, остроумие, дипломатия, вроде светской дамы, подтруниванье над собственным положением, моя известность в Германии, разбор моих вещей, был на „Кармен“, идет на „Мейстерзингеров“ и т. д. Оптимизм, как у гос<ударыни> Марии Федоровны, которая была бы уверена, что можно прожить на 3 р<убля> в год. Почему мало печатаюсь, мало пишу». И следующая запись показывает, что значила литературная репутация в это время (напомню — 1926 год): «Всеобщая сенсация с Чичериным. Все удивлены, что я ничего у него не попросил, но я думаю, что так лучше».
Интерпретация последнего высказывания может быть различной, но само представление о том, что человек, находящийся на вершине общественной лестницы, не только может, но и должен помочь, если его о том настойчиво попросить, уже свидетельствует о складывавшейся ментальности советского художественного деятеля.
Ровно через год следует запись, также демонстрирующая своеобразное изменение представления о литературной репутации, также чрезвычайно важного для культуры последующего времени: