Помимо того, для Гаманна творение является примером Божественной «скромности», не его «трансцендентности», но его «снисхождения», что также было важно для Кузмина. У человека нет врожденного права на спасение. У него скорее должна быть смиренная вера, чтобы получать Божьи дары так, как они ему даются. Это смирение подобно заботе, преданности, нежности и теплоте (как похоже на Кузмина!) к Другому, обретаемому в друге и особенно в возлюбленном (любовная образность очень часта у Гаманна, как и у Кузмина, когда они пишут о божественном). Человек отделен от Бога своей гордыней (сравнить кузминское стихотворение «Господь, я вижу, я недостоин…»). Если в мире и есть какой-то грех, то, по Гаманну, он заключен именно в этом и в человеческой страсти к полной независимости, к расчету на самого себя. Вера Гаманна в то, что Божественное откровение проявляется тайно, как скромные и даже глупые «мелочи жизни», также должна была быть близка Кузмину, ибо он был человеком, привязанным к «мелочам», и обладал уникальным ощущением важности этих мелочей бытия. Сам Гаманн называл это «малыми домашними подробностями»[181], и для него, как и для Кузмина, они имели особое духовное значение. Ничто в жизни не должно быть пренебрегаемо, и Гаманн лишь презирал тех, кто искал классические чистые формы в конкретной реальности.
Исходя из таких взглядов, Гаманн утверждал, что спасение приходит не как освобождение от плоти, но в ней самой. Он высмеивал аскетизм; для Кузмина, для которого попытки спасения через аскезу окончились столь болезненно и который полностью их отверг, это должно было стать привлекательным. В «Крыльях» устами и описаниями поступков своих героев он отвергает аскетизм, как это сделал ранее и как не раз советовал ему сделать Мори. Кузмину должно было стать близко и убеждение Гаманна в том, что ничто сотворенное не может быть отождествлено со злом и что ни одно движение природы не является греховным или антихристианским. Нет ни одной области в жизни, от которой следует бежать как от изначального зла, так же как нет ни одной, к которой следует прибегать как к изначально божественному добру. Об этом прямо говорит реплика одного из персонажей «Крыльев»: «И это неправда, что старухи говорят, будто тело — грех, цветы, красота — грех, мыться — грех. Разве не Господь все это создал: и воду, и деревья, и тело? Грех — воле Господней противиться: когда, например, кто к чему отмечен, рвется к чему — не позволять этого — вот грех!»
Кроме того, для Кузмина (и этим он также напоминает Гаманна и вслед за ним других «штурмдрангистов») лишь отношение к чему-либо естественному может сделать это естественное движение греховным или добродетельным, а не само действие. Вспомним, например, замечание о любви, сделанное учителем греческого языка Даниилом Ивановичем в «Крыльях» в контексте обсуждения любви и дружбы между греческими мужчинами, которая описана как часто переходящая в «содомскую любовь»: «Только циничное отношение к какой бы то ни было любви делает ее развратом»; и далее, после разговора об Адриане и Антиное, совет Мори молодому герою повести: «В каждом поступке важно отношение к нему, его цель, а также причины, его породившие; самые поступки суть механические движения нашего тела, неспособные оскорбить никого, тем более Господа Бога». Для человека, который с таким трудом принимал собственную гомосексуальность и старался примирить ее с глубинным православием, взгляды Гаманна были средством успокоения, подобно его восприятию чувственной любви как одного из центральных аспектов природы человека и одного из проявлений божественного.
Настаивая на первенстве «естественного» и конкретного надо всем искусственным и абстрактным, Гаманн отвергал все заведомо неуклонные системы и идеи. В результате он, как и Кузмин, нередко обвинялся во «фривольности». На самом деле для него, как и для Кузмина, реальность никогда не могла быть подчинена какой-то идее. Истина не заточена в каком-то одном отрезке времени, и менее всего — в «вечном настоящем» какой-либо системы идей. Истина познается только в движении вместе с ней и жизни вместе с ней. Она открывается на протяжении жизни человеку, обладающему терпением и смирением для того, чтобы ей открыться. Важность такого представления для Кузмина очевидна: в совокупности с идеями Плотина она могла помочь сформировать центральную метафору пути, которая столь отчетливо проявляется в его произведениях.