М.Г.: Тайна 1937 года — отсутствие противодействия. Почему не нашлось тираноубийцы? Знаю со слов тещи Фриновского — помнишь такого? Заместитель Ежова. После нарком военно-морского флота, затем был расстрелян. Она рассказывала, как в разгар террора к ним приходил Ежов. Минуя калитку, в полубезумном состоянии перелез через забор. И она, готовя чай, слышала из кухни, как Ежов говорил Фриновскому:
А еще к этому вот рассказ однокурсника, недавно умершего Вадика Фельдмана. Его отец был замнаркома НКВД по кадрам, должность была такая — представитель ЦК ВКПб в НКВД. Он ведал там кадрами и от ЦК надсматривал.
В 1937 году Вадим свое получил и замолчал надолго. Лет 10 назад мы с ним повидались, и он все рассказывал мне, будто на исповеди. Почему-то хотел, чтобы я знал это и запомнил. Среди прочего такую сценку. Они жили в ведомственном особняке, и вот, говорит Вадим, рано утром я перед университетом сижу, пью чай, читаю газету — доклад Сталина на февральско-мартовском пленуме 1937 года. Отец только пришел с работы, принял душ. Проходит через комнату, я ему: правда, хороший доклад у Сталина? Отец встал, долго молча на меня глядя, а потом только:
Но я не про это. Август 1937 года, в Тушино парад авиации. Вадима очень туда тянет, и отец говорит: что, посмотреть хочешь? — Да, но только если с товарищем. И отец приносит два пропуска! Двум молодым людям, одного из которых вообще не знает, он выписывает пропуск на правительственную трибуну. Стоим мы там, рассказывает Вадик, рядом Сталин и вожди, включая Ежова, — подходят к столу с закусками, пьют. Друг ему говорит: давай и мы поедим. Они поели. Конечно, соответствующие ребята охраны на них поглядывали, но, видимо, принимали тоже за соответствующих парней.
Г.П.: А что отец Вадика?
М.Г.: Отца вскоре расстреляли, конечно.
Г.П.: Складывается ощущение, что, пока Сталин уничтожает советский мир и наследие революции, вы этого не видите в упор.
М.Г.: Катастрофа выбора нами не воспринималась как катастрофа и даже большинством жертв не рассматривалась в этом контексте. Уничтожение Сталиным строя, персонифицированного им самим, никто, кроме остро мыслящих единиц, не опознал как нечто, утраченное навсегда.
Мы были третьим советским поколением, и мы не распознали в сталинизме потери выбора. Выбор сделали за нас и до нас, а нам дóлжно было всей жизнью его оправдать, включиться, найдя свое место в рамках выбора, сделанного отцами. Но страшней всего, чего вам уже совсем не понять, — мы не видели в происходящем катастрофы. Но мы не были черствы, как карикатурный Павлик Морозов. Страстная потребность владела нами — уразуметь! Гибели буквально окружали нас, выхватывали близких из нашей среды, а мы все искали, как согласовать это с идеей раз навсегда сделанного выбора и будущей жизни в его пределах.
Некоторые вещи я хорошо, даже слишком хорошо помню. Шли первые дни занятий после летних каникул, сентябрь 1937 года. Среди нас был такой Шура Беленький — сейчас он в докторах исторических наук. Отец его известный деятель, торгпред в Италии, а после зампредсовнаркома в одной из среднеазиатских республик. Шура женился на однокурснице, молодые поехали к отцу, и вдруг — его арест. Помню разговор между нами. Это не какая-нибудь тайная встреча, где мы боялись ставить вопросы вслух, — ничуть! Мы стояли в актовом зале, был перерыв в собрании. Мы были остро заинтересованы в судьбе Шуры и его отца. Наше отношение к нему самому не ухудшилось от происшедшего. Но нам всем надо было согласовать происшедшее между собой, объяснить его и поставить на место.
Мы обсуждали версии ареста отца, и Шура участвовал в разговоре. Сейчас, спустя много лет, мне стыдно вспоминать, как легко мы обсуждали этот страшный для него вопрос. Он уверен, что отец невиновен — и мы не подвергаем это сомнению, мы ему доверяем. Главное, чем мы озабочены, — как вписать факт ареста крупного советского политика в общее видение коммунистической цели? Безоговорочной цели, само собой разумеется, — ведь иной не бывает. Для нас это первичная аксиоматика, априори, — наше «иного не дано»! Кстати сказать, это роднило со старшими поколениями, сближая отцов с детьми.
Хотя обсуждается арест его отца, я помню у Шуры выражение серьезности: он допускает, что, может быть, все так и есть. А мы обсуждаем среди прочих и такую версию: будто немецкая разведка создала в СССР линии глубоко эшелонированного проникновения. «Вторые линии» — эта идея была популярна в нашей среде. Якобы люди на вторых линиях ничем не проявляют себя до решающего момента. Все они обыденно связаны по работе, вписаны в штабные планы и, не проявляя себя, опутывают невинных. Отсутствие примет измены еще не говорит о невиновности последних: сегодня тебе легко разглядеть в этом версию сталинской лжи про «пятую колонну».