«Боже мой, боже мой, бо-о-же мой! Тридцать восемь и девять… да уж не тиф ли, чего доброго? Да нет. Не может быть! Откуда?! А если тиф?! Какой угодно, но только не сейчас! Это было бы ужасно… Пустяки. Мнительность. Простудился, больше ничего. Инфлюэнца. Вот на ночь приму аспирин и завтра встану, как ни в чем не бывало!
Тридцать девять и пять!
– Доктор, но ведь это не тиф? Не тиф? Я думаю, это просто инфлюэнца? А? Этот туман…
– Да, да… Туман. Дышите, голубчик… Глубже… Так!..
– Доктор, мне нужно по важному делу… Ненадолго. Можно?
– С ума сошли!..»
А вот «Белая гвардия»:
«Турбин стал умирать днем двадцать второго декабря. День этот был мутноват, бел и насквозь пронизан отблеском грядущего через два дня Рождества. В особенности этот отблеск чувствовался в блеске паркетного пола в гостиной, натертого совместными усилиями Анюты, Николки и Лариосика, бесшумно шаркавших накануне. Так же веяло Рождеством от переплетиков лампадок, начищенных Анютиными руками. И, наконец, пахло хвоей и зелень осветила угол у разноцветного Валентина, как бы навеки забытого над открытыми клавишами…»
Воспоминания Лаппа: «…Во время болезни у него были дикие боли, беспамятство…» [142; 100]
Роман: «Рвущая боль вверху, в левой части груди, отупела и стала малоподвижной. Жар сменялся холодом. Жгучая свечка в груди порою превращалась в ледяной ножичек, сверлящий где-то в легком. Турбин тогда качал головой и сбрасывал пузырь и сползал глубже под одеяло. Боль в ране выворачивалась из смягчающего чехла и начинала мучить так, что раненый невольно сухо и слабо произносил слова жалобы. Когда же ножичек исчезал и уступал опять свое место палящей свече, жар тогда наливал тело, простыни, всю тесную пещеру под одеялом, и раненый просил – „пить“. То Николкино, то Еленино, то Лариосиково лица показывались в дымке, наклонялись и слушали. Глаза у всех стали страшно похожими, нахмуренными и сердитыми».
Воспоминания Лаппа в беседе с Паршиным:
Булгаков умирал на год с небольшим позднее своего персонажа, только не в родных стенах, а на краю России. И, как и он, был спасен. Турбин – молитвою сестры. Булгаков – самоотверженностью и заботой жены. А еще все той же судьбой, которой он был нужен и которая не могла позволить ему уйти, отпустить его до тех пор, пока он не сделает предписанного.
«Доктор Алексей Турбин, восковой, как ломаная, мятая в потных руках свеча, выбросив из-под одеяла костистые руки с нестрижеными ногтями, лежал, задрав кверху острый подбородок. Тело его оплывало липким потом, а высохшая скользкая грудь вздымалась в прорезах рубахи. Он свел голову книзу, уперся подбородком в грудину, расцепил пожелтевшие зубы, приоткрыл глаза. В них еще колыхалась рваная завеса тумана и бреда, но уже в клочьях черного глянул свет. Очень слабым голосом, сиплым и тонким, он сказал:
– Кризис, Бродович. Что… выживу?.. А-га».
«– Доктор! Я требую… Немедленно отправить меня в Париж! Не желаю больше оставаться в России… Если не отправите, извольте дать мне мой бра… браунинг! Ла-рочк-а-а! Достаньте!..» – кричал главный герой «Записок на манжетах» и будущий автор писем к советскому правительству.
«Но потом прошел кризис, и он медленно-медленно стал выздоравливать. Это когда уже красные стали» [87; 78–79], – заканчивала свой рассказ о болезни мужа Татьяна Николаевна.
«Алексей Васильевич идет медленно. Он опирается на палку – неуверенно, не сгибая передвигает ноги. Он еще не оправился после сыпного тифа, продержавшего его в кровати полтора месяца. За это время многое переменилось. Он слег в кровать сотрудником большой газеты, своего рода „Русского слова“ всего Северного Кавказа, охраняемого генералом „Эрдели“», – писал Слезкин в «Столовой горе». А пришел в себя под властью Владикавказского ревкома.
Тифозный случай Булгакова был не единственным в истории эмиграции русских писателей. 5 февраля 1921 года журналист Глеб Алексеев[16] писал Аминаду Петровичу Шполянскому о другом сотруднике беспартийной газеты «Кавказ»: «Женя Венский неизвестно где. Он в момент отступления из Екатеринодара оставался в нем в сыпном тифу» [115; 95].
Про Венского трудно сказать наверняка, стремился он или нет за рубеж, зато про Булгакова известно доподлинно: больше всего на свете Михаил Афанасьевич не мог простить своей первой жене не того, что она была не слишком образована, недостаточно духовно развита, не очень умна и деловита, он не мог простить ей того, что она не вывезла его из Владикавказа вместе с отступающей Белой армией.
«Ты – слабая женщина, не могла меня вывезти!» [142; 100] «Ну как ты не могла меня увезти!» [87; 81] «Но когда мне два врача говорят, что на первой же остановке он умрет, – как же я могла его везти? Они мне так и говорили: „Что же вы хотите – довезти его до Казбека и похоронить“» [142; 100].
Он остался в Советской России. В России. Навечно. Навсегда.
Глава седьмая
ЖЖ