– Я прислан вам Немировичем и Боярским сказать вам от имени МХАТа: придите опять к нам, работать для нас. Мне приказано стелиться, как дым, перед вами… (штучка Сахновского со свойственным ему юмором)… Мы протягиваем к вам руки, вы можете ударить по ним… Я понимаю, что не счесть всего свинства и хамства, которое вам сделал МХАТ, но ведь это не вам одному, они многим, они всем это делают!» [21; 219]
Они снова все врали, льстили и снова врали. Врали, что будут рассматривать снова «Бег», просили у него на несколько дней рукопись. Он все это знал, понимал, что МХАТ задумал какой-то фокус, стал торговаться и требовать квартиру.
«
– Что это такое – „на все“! Мне, например, квартира до зарезу нужна – как им пьеса! Не могу я здесь больше жить! Пусть дадут квартиру!
– Дадут. Они дадут.
Для М. А. есть одно магическое слово – квартира. „Ничему на свете не завидую – только хорошей квартире“» [21; 220].
Так была обозначена цена вопроса, или скажем так – одна из составляющих этой цены. Квартира, конечно, была для него важна. Но смешно было ждать ее от Дмитриева, наивно верить человеку, которого хотели отправить вслед за арестованной женой в Среднюю Азию и который жил в Москве с отобранным паспортом. И тем не менее квартира была для Булгакова аргументом, еще начиная с самого первого московского года его жизни.
«Если мы отсюда не уберемся, я ничего не буду больше делать! Это издевательство – писательский дом называется! <…> Я не то что МХАТу, я дьяволу готов продаться за квартиру» [21; 225], – приводила Елена Сергеевна слова мужа в записи от 29 ноября.
Именно в эти дни драматург Михаил Афанасьевич Булгаков выразил согласие переступить порог Художественного театра. 30 ноября 1938 года он пришел туда, где не был два с лишним года. С каким сердцем, с какими чувствами? Только не с теми, что были некогда описаны в «Театральном романе». А дальше все произошло совсем не так, как пели ему на разные голоса Сахновский, Марков, Виленкин и Дмитриев.
Со стороны МХАТа переговоры вел красный директор Яков Иосифович Боярский (Шимшилевич). Он держался уверенно, нагло, требовал пьесу и в ответ на замечание Булгакова, что разговор начинается не с того конца и «прежде всего нужно драматурга, погубленного на драматургическом фронте, поставить в настоящие общественные, главным образом, бытовые условия» [125; 358], а также на хорошо известные претензии писателя в адрес театра («Я сразу обозлился и выложил ему всё, все хамства МХАТа, всё о разгроме 36-го года, о том, что „Мольер“ мне принес, за мою работу, иск театра денежный и выключение из квартирного списка в Лаврушинском…» [21; 226]) никакой вины брать на свою фирму не стал и дал понять, что написание пьесы прежде отвечает интересам не театра, на что напирали и слезно просили о снисхождении Виленкин с Марковым, но – ее будущего автора: «Вам
Булгаков был этим разговором натурально возмущен, и возмущение его разделили и Бокшанская, и Леонтьев, и Елена Сергеевна.
«Смысл всего этого – они хотят с полным бездушием плюнуть на всё, что они проделали с М. А. (и уж конечно никакой квартиры не давать!), и понудить его написать нужную им вещь» [125; 358], – записала она в дневнике. Ничего конкретного Булгакову действительно обещано не было, и хотя в разговоре с Боярским он четко обозначил свою позицию – «Миша сказал: „Нет, сперва нужны условия, в которых я мог бы писать“» [125; 358] – все же в январе 1939-го, после того как была выдержана очередная мхатовская пауза и никаких новых предложений от дирекции не последовало, сел за работу в тех условиях, которыми располагал. А только что ему еще оставалось? Другого выхода из своего жизненного тупика он не видел. Не исключено, что последней каплей, разрешившей его колебания, стал «протоиерейский» совет Николая Эрдмана «писать новую пьесу, не унывать». Что же касается Боярского, то он был наказан тем же образом, каким наказывал рок Киршона, Авербаха, Ягоду и иже с ними, – летом 1939 года член ВКП(б) с 1919 года, бывший член ВЦИКа и председатель ЦК Рабис (работников искусств) Яков Иосифович Боярский был арестован и вскоре расстрелян. «Говорят, арестован Боярский. Должна сказать, что человек этот мне был очень неприятен всегда» [21; 273], – записала в те дни Елена Сергеевна. Но едва ли Булгакову стало легче от очередного восстановления справедливости в том смысле, в каком понимал это слово иностранный специалист доктор Воланд, посетивший с неожиданным трехдневным визитом Москву в час небывало жаркого заката. И на судьбу «Батума» это никак не повлияло.