«Человек поразительного таланта, внутренне честный и принципиальный и очень умный <…> И люди политики, и люди литературы знают, что он человек, не обременивший себя ни в творчестве, ни в жизни политической ложью, что путь этот был искренен, органичен, а если в начале своего пути (а иногда и потом) он не все видел так, как оно было на самом деле, то в этом нет ничего удивительного: хуже было бы, если бы он фальшивил» [145; 123].
Эти слова Фадеева, писателя, Булгакову психологически гораздо более близкого, чем может на первый взгляд показаться (да и перекличка в названиях двух романов «Белая гвардия» и «Молодая гвардия» что-то да значит, не говоря уже о том, что они любили одну и ту же женщину), – едва ли не самая глубокая и точная оценка личности Михаила Афанасьевича. А разве можно сказать хотя бы приблизительно подобное об Алексее Толстом? Булгаков играл, фантазировал, мистифицировал, писал ереси и крамолы, но не фальшивил никогда, сегодня это почему-то легко забывается, может быть, потому, что время, в которое мы живем, становится день ото дня фальшивее. Он находил и показывал людей, умевших к фальши не приспосабливаться, но ее избегать и ей противостоять. Вот замечательная, очень живая сцена из «Белой гвардии» – Булгаков с его драматургическим мышлением именно так и писал, сценами – разговора между Алексеем Васильевичем Турбиным и полковником Малышевым, когда Турбин приходит записываться в артиллерийский дивизион:
«– Гм… – полковник глянул в окно, – знаете, это мысль, конечно, хорошая. Тем более, что на днях возможно… Тэк-с… – он вдруг приостановился, чуть прищурил глазки и заговорил, понизив голос: – Только… как бы это выразиться… Тут, видите ли, доктор, один вопрос… Социальные теории и… гм… вы социалист? Не правда ли? Как все интеллигентные люди? – Глазки полковника скользнули в сторону, а вся его фигура, губы и сладкий голос выразили живейшее желание, чтобы доктор Турбин оказался именно социалистом, а не кем-нибудь иным. – Дивизион у нас так и называется – студенческий, – полковник задушевно улыбнулся, не показывая глаз. – Конечно, несколько сентиментально, но я сам, знаете ли, университетский.
Турбин крайне разочаровался и удивился. „Черт… Как же Карась говорил?..“ Карася он почувствовал в этот момент где-то у правого своего плеча и, не глядя, понял, что тот напряженно желает что-то дать ему понять, но что именно – узнать нельзя.
– Я, – вдруг бухнул Турбин, дернув щекой, – к сожалению, не социалист, а… монархист. И даже, должен сказать, не могу выносить самого слова „социалист“. А из всех социалистов больше всех ненавижу Александра Федоровича Керенского.
Какой-то звук вылетел изо рта у Карася сзади, за правым плечом Турбина. „Обидно расставаться с Карасем и Витей, – подумал Турбин, – но шут его возьми, этот социальный дивизион“.
Глазки полковника мгновенно вынырнули на лице, и в них мелькнула какая-то искра и блеск. Рукой он взмахнул, как будто желая вежливенько закрыть рот Турбину, и заговорил:
– Это печально. Гм… очень печально… Завоевания революции и прочее… У меня приказ сверху: избегать укомплектования монархическими элементами, ввиду того, что население… необходима, видите ли, сдержанность. Кроме того, гетман, с которым мы в непосредственной и теснейшей связи, как вам известно… печально… печально…
Голос полковника при этом не только не выражал никакой печали, но, наоборот, звучал очень радостно, и глазки находились в совершеннейшем противоречии с тем, что он говорил.
„Ага-а? – многозначительно подумал Турбин, – дурак я… а полковник этот не глуп. Вероятно, карьерист, судя по физиономии, но это ничего“».
Полковник Малышев не карьерист, но человек с твердыми понятиями о долге и чести, и с Турбиным они одной крови, и одной крови с Булгаковым – именно об этом союзе, о родстве и взаимном узнавании добрых, честных людей писал в совдеповской коммуналке сын профессора и классной дамы, которого занесло из киевского уюта в нэпмановскую Москву 1920-х годов. Он писал и вспоминал Киев, Андреевский спуск, Владимирскую горку, Подол, гимназию, и чем хуже, гаже, холоднее было вокруг, тем теплее и нежнее были его воспоминания, и сам роман превращался в льющийся поток света и любви, о чем ничего другого не оставалось сказать Нусинову, как: «Собственно художественные страницы романа написаны в манере старых дворянских романов, что выдает эпигонство Б.» [66].
Но про эпигонство Булгакова – это от творческого бессилия, от ясного осознания того, что так называемое новое искусство не смогло ничего предложить, а если и могло, его все равно загоняли в угол. Булгаков удивительно пластично описывал симпатичных, обаятельных людей, у которых нет никаких особых талантов, достоинств, а вернее, если они есть, то человека лишь портят, как Шервинского его голос, они – заурядны, но кто из нас не захотел бы оказаться за турбинским столом вместе с Алексеем, Николкой, Еленой, Карасем, Мышлаевским, в доме, из которого правильно сделал, что сбежал чуждый этому кругу полковник Тальберг, а остались только свои, избранные?