Писателям всегда была свойственна жизнерадостность и потребность в дурачествах и шутовстве. Но главное – не это. Не пирожки, не самовар, не борщ и даже не крокодил… Главное – то, что они, молодые, современные, причастные к искусству новейшего времени, не воспринимали Булгакова не то что как самого талантливого, самого крупного писателя в своей компании, а просто как литератора, прозаика, сочинителя, и Катаев позднее честно это признал, а Мариэтта Омаровна Чудакова в беседах со старейшими советскими писателями – и надо в который раз поблагодарить ее за собранные документы – это точно зафиксировала.
«Он был для нас фельетонистом, – повторял Катаев, – и когда узнали, что он пишет роман, – это воспринималось как какое-то чудачество… Его дело было сатирические фельетоны… Помню, как он читал нам „Белую гвардию“, – это не произвело впечатления… Мне это казалось на уровне Потапенки. И что это за выдуманные фамилии – Турбины!» [32; 494]
Мало того. Они и фельетонистом его настоящим не считали. «Вообще мы тогда воспринимали его на уровне фельетонистов дореволюционной школы – фельетонистов „Русского слова“, например, Амфитеатрова… Дорошевича. Но Дорошевич хоть искал новую форму, а он не искал. Мы были настроены к этим фельетонистам критически, а это был его идеал» [142; 238].
«…Вообще это казалось вторичным, традиционным» [32; 494].
А первичным казалось то, что теперь позабыто. В том числе и Катаев, который не без зависти задним числом попытался сбить спесь уже не с самого Булгакова, но с его посмертной славы, намного опередившей прижизненную славу автора «Алмазного моего венца»: «Синеглазый немножко играл роль известного русского писателя, даже, может быть, классика, и дома ходил в полосатой байковой пижаме, стянутой сзади резинкой, что не скрывало его стройной фигуры, и, конечно, в растоптанных шлепанцах. На стене перед столом были наклеены разные курьезы из иллюстрированных журналов, ругательные рецензии, а также заголовок газеты „Накануне“ с переставленными буквами, так что получалось не „Накануне“, а „Нуненака“. <…> в отличие от всех нас чай подавался синеглазому как главе семьи и крупному писателю в мельхиоровом подстаканнике, а всем прочим просто так, в стаканах».
Что ж, это было более чем справедливо…
В 1930-е годы дружба Булгакова и Катаева сошла на нет, хотя время от времени их пути пересекались, но теперь отношения стали откровенно враждебными. Вот только две записи из дневника Елены Сергеевны Булгаковой:
«
«
Катаев ушел мрачный, не прощаясь» [21; 248].
У этой сцены, возможно, был и свой внелитературный подтекст, ибо отношения между двумя писателями – успешливым Катаевым и неудачливым Булгаковым хранили «семейную тайну», относящуюся к гудковской поре. Известна история о том, как в 1923 году Катаев сватался к младшей сестре Булгакова Елене Афанасьевне, Леле, синеглазке, с которой они «вместе, путаясь холодными руками, засовывали пучок пылающих лучин в самовар» (хотя, по словам Татьяны Николаевны, никакого самовара у Булгаковых не было). Катаев изложил этот сюжет дважды: в 1920-е годы в рассказе «Медь, которая торжествовала», опубликованном в литературном приложении к «Накануне», и полвека спустя – в «Алмазном моем венце».
«– Не отпускай меня, – говорила она, и снег налипал на ее ресницы. – Зачем ты отпускаешь меня? Что без тебя я буду делать?
Но вокзал уже грозил циферблатом, поезда уже кричали в метели, и бляхи носильщиков гремели номерами, как щиты героев. Билет был прострелен навылет, и никакая сила в мире не могла заставить его выжить.
– Зачем ты меня отпускаешь? – спросила она на площадке вагона, когда уже дважды прозвонил колокол. – Увези меня отсюда к себе. Я не могу без тебя жить. Ты потеряешь меня.
Я молчал. Я знал, почему ее отпускаю. Мне нужна была любовь на всю жизнь. Или – к черту! На меньшее я был не согласен. Весной она приедет, и уже все время мы будем вместе. Проклятая жадность. Все или ничего».
Это из «Меди». А вот «Алмазный мой венец»: