Шмелев: «Москва живет все же, шумит бумажными миллиардами, ворует, жрет, не глядит в завтрашний день, ни во что не верит и оголяется духовно. Жизнь шумного становища, ненужного и случайного. В России опять голод местами, а Москва живет, ездит машинами, зияет пустырями, сияет Кузнецким, Петровкой и Тверской, где цены не пугают <…> жадное хайло – новую буржуазию. Нэп жиреет и ширится, бухнет, собирает золото про запас, блядлив и пуглив, и нахален, когда можно. Думаю, что радует глаза „товарищам“ и соблазняет. Зреет язва, пока еще не закрытая. А что будет – не скажет никто. Литература случайна, пустопорожна, лишена органичности, не имеет лиц, некультурна, мелка, сера, скучна, ни единого проблеска духовного. Будто выжжено, вытравлено все в жизни, и ей не у чего обвиться, привиться» [139; 83].
Этого «Накануне» никогда бы не опубликовала, хотя здесь приведены одни из самых замечательных, точных и горьких оценок состояния русской жизни той поры, и, доведись Булгакову эти строки прочесть, в душе он, верно, вынужден был бы с ними согласиться, но… но он не мог позволить себе такого настроения. Ему, в отличие от Шмелева, от Вышеславцева, от Бориса Зайцева, от Марины Цветаевой, от Ходасевича, от Андрея Белого, от других русских философов, писателей и поэтов, на время или навсегда покидавших Советскую Россию в один из последних массовых отъездов интеллигенции, надлежало в советских условиях жить и выживать, тут спасаться, тут писать, печататься, осваивать эту выжженную почву и искать, к чему привиться. Он писал с
Здесь, вероятно, есть смысл сделать небольшое отступление и попытаться представить себе иную ситуацию: а что, если бы в 1922-м – последнем году, когда из СССР можно было при сильном желании легально уехать или добиться командировки, как это удавалось многим, – Булгаков покинул страну и оказался в Европе, что бы он стал там делать? Те писатели, философы, о которых говорилось выше и которые не принимали советского строя, были в эмигрантской среде кто больше, кто меньше, но известны. Их ждали пусть не с распростертыми объятиями, но они могли рассчитывать на помощь, на получение работы, денежных пособий и вспомоществований, на издание книг. Булгакова в 1922 году в эмиграции не знал никто. Хуже этого, могли и знать, но с дурной стороны: на нем как клеймо стояла печать сотрудничества с «Накануне» – этот волчий билет, погубивший не одну репутацию. Достаточно вспомнить печальную судьбу брюсовской Ренаты, Нины Петровской, от которой отвернулась вся эмиграция, после того как она с подачи Алексея Толстого отдала свое имя большевистскому изданию. Хороши или плохи были опубликованные в «Накануне» произведения Булгакова, для эмиграции, с ее острым политическим чутьем, само название этой газеты звучало как приговор. Недаром Булгаков с такой ненавистью и горечью писал в дневнике о своем вынужденном сотрудничестве с изданием, одновременно спасавшим и губившим его, компрометировавшим в России и отрезавшим путь на Запад, – то была воистину какая-то дьявольская ловушка. И если бы ему вдруг и удалось уехать, его не ждало бы ничего другого, кроме черной работы, – а был ли он на нее способен, как, например, трудившийся шофером Гайто Газданов? Булгаков – таксист, Булгаков – официант, Булгаков – швейцар? Чепуха, чеховская реникса, уж лучше мыкать горе в московских редакциях.
Его место, его путь, его судьба были здесь, в России, и, похоже, он это очень хорошо осознавал. Может быть, по этой причине в его московских фельетонах примечателен и еще один аспект. Когда Россию покидали люди, несогласные с большевиками, их он не касался, по условиям ли цензуры, или не хотел сам, но не трогал. Однако было немало других, кто рассуждал так же или примерно так, как уезжавшие, но при этом замечательно устраивался в советской жизни, сохраняя ненависть к большевикам. Мимо них автор «Накануне» не проходил и насмешливо, зло, быть может, даже несправедливо писал об этой ненавидевшей большевиков сытой московской интеллигенции.
«В четверг я великолепно обедал. В два часа пошел к своим знакомым. Горничная в белом фартуке открыла дверь.
Странное ощущение. Как будто бы десять лет назад. В три часа слышу, горничная начинает накрывать в столовой. Сидим, разговариваем (я побрился утром). Ругают большевиков и рассказывают, как они измучились. Я вижу, что они ждут, чтобы я ушел. Я же не ухожу.
Наконец хозяйка говорит:
– А может быть, вы пообедаете с нами? Или нет?
– Благодарю вас. С удовольствием.
Ели: суп с макаронами и с белым хлебом, на второе – котлеты с огурцами, потом рисовую кашу с вареньем и чай с вареньем.
Каюсь в скверном. Когда я уходил, мне представилась картина обыска у них. Приходят. Все роют. Находят золотые монеты в кальсонах в комоде. В кладовке мука и ветчина. Забирают хозяина…
Гадость так думать, а я думал».