Все, кто видел его картину «Обручение Марии», которую он только что закончил в том же 1504 году, утверждали, что он уже превзошел Перуджино; при этом добавляли, что этот юноша пойдет намного дальше своего учителя, так как искусство умбрийца застыло в некотором идеале, который из-за постоянного повторения казался пресным и скучным. Наконец, Перуджино создавал впечатление недостатка искренности. Все его персонажи одинаково воздевали глаза к небу с неестественным восхищением, которое становилось уже раздражающим. В противоположность этому Рафаэль добавлял к нежности своих предшественников энергию, что пока еще «спала» у этого подростка, но в день, когда она полностью проснется, не преминет удивить всю Италию. Сейчас он жил во Флоренции, как говорили, под сильным влиянием фра Бартоломео, чья драматическая сила слова, порой высокопарного, удачно уравновешивала несколько слащавое изящество Перуджино. Подобно многим людям своего поколения, фра Бартоломео был так сильно поражен проповедями Савонаролы, что переломал все свои кисти, когда ему было двадцать три года, поклявшись более не терять себя в этом светском искусстве. А потом ушел в монастырь. Но любовь к живописи взяла свое. Поразмыслив, что можно, не совершая греха, поставить свой талант на службу религии, он снова принялся писать картины. Он выполнял религиозные полотна с очень волнующим чувством патетики.
Рафаэль не разделял ни его религиозное пристрастие, ни благоговение перед учителем, сожженным шесть лет назад на площади Синьории. Набожность Рафаэля была спокойной и нежной. Больше всего он любил Мадонну и уже превосходно изображал ее на полотнах, полных насыщенного и изысканного очарования. Он любил Мадонну, как любил женщин, с той почти детской доверчивостью и деликатностью сердца и чувств, которые позволяют ему использовать в качестве натурщицы крестьянку со своим ребенком и создавать глубоко религиозный образ, не удаляясь при этом от объективной реальности. Религиозной стороной своих мадонн, которыми он становится известным во Флоренции, Рафаэль был обязан своему искреннему простодушию, которое у него всегда остается наивно связанным с чувственностью. Ему неведомы трагические конфликты, потрясавшие Микеланджело. Сочетание спокойного ума, удовлетворенной плоти и безмятежного сердца обеспечивало ему то равновесие, о котором свидетельствуют все его произведения. Если какой-то человек Ренессанса действительно обрел греческую гармонию, то это, вероятно, он. Он не знал всех этих тревог тела и души. Он был красив, счастлив, знаменит, любим женщинами, пользовался покровительством знатных людей. В своих картинах он выражал себя полностью, не испытывая никаких тревог. Он развертывал в них свой солнечный, лучистый гений, наполнявший всю эту эпоху удивительной атмосферой счастья. Согласно греческой поговорке, ему не хватало только умереть молодым, чтобы обрести полную благосклонность богов, иначе судьба его была бы незавершенной. И умер он почти в возрасте Моцарта, на которого был так похож во многом, в расцвете сил, в расцвете гения, заразившись тропической малярией в результате длительного пребывания на геологических раскопках, которыми сам же и руководил.
В год установки Гиганта Леонардо да Винчи было пятьдесят два года. Он только что прожил два года при Чезаре Борджиа, не в качестве живописца или скульптора, как можно было бы предположить, а как военный инженер. Было естественно, что такой пылкий и загадочный гений, каким был наделен герцог Валантинуа, соблазнил переменчивого художника, потому что Чезаре был своего рода шедевром природы. Их в конце концов соединила некая фаустовская общность, которая у сына папы Александра VI выражалась в громадной амбициозности, служившей политической интуиции редчайшей тонкости, и во