Его товарищи могли сколько угодно подсмеиваться над его отстраненной и строгой серьезностью. Он не обращал на это ни малейшего внимания. Он жил среди них, как иностранец, игнорируя их развлечения, не удостаивая их своего участия в юношеских забавах. Его, несомненно, сдерживала еще и непреодолимая застенчивость, часто уравновешивавшая в его сознании чувство превосходства. Возможно, наконец, ему нужно было ощущение своего превосходства в мастерстве потому, что он чувствовал себя ниже их во всем, что касалось развлечений светской жизни. Он совсем не умел разговаривать с женщинами. Приближался к ним с вызывающим смех волнением, соседствовавшим со страхом и желанием. В нем жила уверенность в том, что люди должны быть такими, чтобы их можно было любить, и он не прощал им расхождения с этим представлением.
Живший особняком от других учеников Бертольдо, отстраненный ото всех своею настороженной гордостью и болезненной застенчивостью, он чувствовал себя уверенно только с вещами. Поэтому для него не существовало приятных и покладистых компаний, а были лишь враги, которых следовало побеждать. В течение всей жизни вокруг этого человека, возбуждавшего столь благородное чувство дружбы и любви, не было почти никого, кроме соперников. Поэтому любовь также становилась для него борьбой, чреватой поражением или триумфом, антагонистической битвой, в которой неизбежно терпит поражение либо душа, либо плоть.
Покидая Сад богов, Микеланджело уходил по извилистым дорогам в окружавшие Флоренцию сельские угодья. Едва выйдя за городские ворота, он оказывался в кипарисовых и сосновых рощах или среди полей и источавших острый аромат виноградников, поднимался по тропинкам, вьющимся по склонам Сан Миниато или Фьезоле. Он бежал от соблазнов улиц, от обольщения изящно одетых женщин, от шума городской молодежи. А если не уходил за город, то отправлялся в какую-нибудь церковь, избегая при этом Св. Марии Новелли и Св. Троицы, где снова встретился бы с фресками Гирландайо, которые ничему не могли его научить. Он часто возвращался к Джотто, к старому, но всегда новому, всегда плодовитому мастеру, сумевшему так сдержанно передать в простых формах реальной жизни самое могучее и самое глубокое волнение душ. Орканья, Чимабуэ, Дуччо — эти пророки минувшего века были слишком стары, слишком далеки от того, чего искали. Джотто сохранял в своем простом и суровом реализме некое весьма поучительное целомудрие. Чаще же всего Микеланджело направлялся в церковь Кармине, потому что там его ожидал Мазаччо.
Существовали многочисленные свидетельства сродства между юным скульптором и умершим шестьдесят лет назад живописцем фресок церкви Кармине. Мазаччо был в свое время провозвестником нового мира. При нем флорентийская живопись пошла по другим путям, сойдя с проторенной дороги Гирландайо, этого превосходно владевшего техникой художника без души, поверхностного и очаровательного Гоццоли, слащавого Анджелико, премилого Липпи. Мазаччо отказался от мира легкого изящества, счастливой красоты, к которому тяготела вся эта живопись. Он разделил с двумя другими великими новаторами, Пьеро делла Франческо и Паоло Учелло, честь открытия новых путей в неизведанные земли. Но если они подчиняли выражение жизни некоей геометрической конструкции, некоему математическому порядку, угодному и подчиненному прежде всего разуму — в ущерб чувствительности и чувственности, — то Мазаччо не отступил перед головокружением этих дотошных изобретателей. Он обратился к очевидной реальности видимого мира и постарался выразить ее живо и правдиво, отображая форму вещей во всем ее разнообразии.
Одновременно с Мазолино да Паникале Мазаччо занимала проблема наготы в период, когда тосканские мастера изощрялись в воспроизведении на холсте прекрасных тканей, элегантных одежд и роскошных украшений. Он возвращался к простоте живописи Джотто, к строгой, грубоватой, грандиозной и печальной манере этрусков, от которых происходил сам, так же как и Джотто, и Микеланджело. Мазаччо первый заставил циркулировать воздух вокруг ни с чем не связанных в пространстве тел. Он согласовывал движения души с их жестами, с выражением лиц. В его картины вошли свет и ветер. Он открыл новый мир, после чего погиб в двадцать восемь лет, как говорили, ввязавшись в какую-то драку в безвестном римском кабачке, и незаконченные фрески Кармине стали во всей своей впечатляющей строгости настоящим евангелием молодого поколения художников, приходивших благоговейно копировать эти словно вибрирующие тела и пылкие лица, в которых сиял переживший художника гений Мазаччо.