Милиционер рассмеялся. Слышно было, как кто-то там еще развеселился. Наверное, слушал по отводной трубке.
– Ладно, Поляков, – сказали там, в милиции. – Готовь пузыря, как-нибудь заглянем. А будешь пастись в «Саду отдыха» – трепак тебе обеспечен… Будь!
– Странно… – задумчиво проговорил Альфред. – О чем бы я тебя ни спросил, ты каждый раз сбиваешься на рассказ о событиях второстепенных, практически ничего не значащих, но в то же время подчеркивающих роскошные возможности твоего тогдашнего возраста. И тех животно-физических навыков, которые были привиты тебе обстоятельствами того времени.
Мика грустно улыбнулся:
– Чему же ты удивляешься, Альфред?… Разве тебе не интересно, из чего складывается человек? Его характер?… Мировоззрение?… И пожалуйста, не забывай, что ты разговариваешь с пожилым, быстро стареющим человеком… Неужто ты, чуткая душа, не можешь понять, что все мои воспоминания о прошлом – всего лишь элементарная, неконтролируемая и бессознательная защитная реакция от бурного и неотвратимого старения?! Желание, хотя бы в рассказах тебе, мысленно вернуться в то время, когда все казалось возможным…
Альфред заботливо поправил чуть покосившийся собственный портрет над тахтой, мягко перелетел к Мике на стол и уселся прямо под трехколенной металлической рабочей настольной лампой.
– Не помешаю? – вежливо осведомился Альфред.
– Нет, нет, пожалуйста. Я закончил работу. Пусть сохнет. Потом сделаю кое-какие прорисовочки. Я вижу – тебе хочется мне возразить…
– Честно говоря, да, – греясь под лампой, сказал Альфред. – Я далек от того, чтобы упрекать тебя в кокетстве, но насчет «бурного старения», Мика, ты малость погорячился… То количество разных молоденьких девиц, из-за которых мне приходится ночевать в гараже, те охи, вздохи и вскрики, которые доносятся из твоей постели, а я прекрасно слышу их, лежа на заднем сиденье нашей машины, свидетельствуют о совершенно противоположном!…
– Альфред – солнце мое!.; Чистое и непорочное создание, незамутненное примитивным дамским фальшаком! Все эти охи и вздохи – не более чем маленький театрик одной молоденькой актриски для одного, старенького зрителя, считающего себя «участником процесса»!… Своими взвизгами не вовремя и вскриками невпопад она безумно хочет выдать мне поддельный сертификат Настоящего секс-гиганта, чтобы мне причудилось, что она – лучшая из всех женщин, которые у меня когда-либо были… Иногда за этим стоит исконное женское тщеславие, чаще – достаточно прозрачная расчетливость.
– А это невероятное количество твоих постельных партнерш?! Кстати, мне они все кажутся одинаковыми. Может быть, потому, что утром я их всех вижу в твоем махровом халате. Разница только в размере: одной твой халат впору, другой – велик, третьей – короток.
– Надо бы купить несколько халатов разных размеров, – рассмеялся Мика. – Вот получим из «Молодой гвардии» гонорар за иллюстрации к Бабелю и пойдем с тобой на закупы… А то, что баб много, Альфред, так это все из того же возрастного ряда. Это вовсе не показатель молодой мощи, случайно задержавшейся в достаточно пожилом теле. Хотя видит Бог, и ты тому свидетель, что я стараюсь держать себя в форме! А на самом деле это тоже в какой-то мере судорожное цепляние за уходящее «мужчинство». Прости, что я повторяюсь, но мне безумно нравится это слово!… Все не хочется смиряться, сдавать позиции… Ах, Альфред, Альфред… Какие раньше были длинные дни! Какие нескончаемые недели… А теперь все спрессовано… Месяц – всего лишь одна двенадцатая часть молниеносно пролетающего года – короткого до панического ужаса!…
– Ты пугаешь меня, Мика, – робко произнес Альфред из-под лампы. – Это мысли о смерти.
– Да нет… Скорее, о безвозвратности. Прости меня. Ты хотел узнать, почему меня вышибли из «Мухи»?
– Если не хочешь, можешь не рассказывать…
– Отчего же? Все было предельно просто. Настолько, что уже граничило с клиническим идиотизмом. Моим идиотизмом.
Уже на третьем курсе Мика был лучшим… Абитуриенты и первокурсники бегали «на Полякова», как психопатствующие балетоманы «на Уланову». В институте не было барышни, которая отказала бы Мике.
Из Варшавской академии искусств в Ленинград прибыли четыре польских профессора – отбирать лучшие работы для Всеевропейской выставки графики, живописи и скульптуры студентов высших художественных учебных заведений стран социалистического лагеря.
Один польский профессор был похож на пожилого тощего ханыгу – в невиданных тогда джинсах и какой-то лоснящейся от старости замшевой куртке. А три остальных профессора Варшавской академии очень смахивали на выпендрежных и довольно нищеватых советских стиляг, жестоко преследуемых комитетами комсомола – за серьгу в ухе, за платочек, повязанный на шее с узелком сбоку, за брюки, ширинка которых не имела стыдливо-потайного клапана, а застегивалась на открытые всему миру пуговицы.
Короче, польская профессура выглядела так, что ими не заинтересовались даже фарцовщики с Невского.