Горы, эти нагромождения форм, в здешних местах напоминали взорванные залы, где многочисленная мебель когда-то взлетела на воздух, чтобы снова рухнуть, в бешенстве смешавшись, и так застыть навеки. Или почти навеки. Нечто вроде колоссального зиккурата казалось составлено из трех «столов», водруженных друг на друга и изрядно попорченных «взрывом». Это были Большой, Белый и Малый Столы. С Малого Стола следовало перебираться на Шкаф (его еще называли Этажеркой). Шкаф был полуопрокинут, гигантичен, с разъехавшимися «полками». С последней, девятой «полки» они намеревались перебраться на Трон, отчего-то увенчивающий собой Шкаф, а со спинки Трона прямой путь вел к Абажуру — белому, неправильной конусообразной формы, словно бы опутанному многослойной белоснежной кисеей. Вершина этого конуса — заостренная, раздвоенная, напоминающая неуместное белое кристаллическое образование — и была пиком Эльбруса.
Оставив почти всех людей в базовом лагере, четверо альпинистов вышли вперед, собираясь обнаружить горный монастырь, о котором знал Кнабен. Эти четверо были — Георг Удо, Отто Лахс, Вилли Кнабен и фон Кранах.
Поднявшись на Третью Полку, они действительно обнаружили обещанный Кнабеном монастырек — собственно, всего лишь несколько скитов. Здесь, как рассказывал знаток этих мест Кнабен, недавно проживали двое святых, но они умерли несколько лет назад от эпидемической болезни. Эта же болезнь унесла большую часть остальных монахов (их и без того было немного), пощадив только четырех. Все четверо были грузины, люди между пятьюдесятью и шестьюдесятью годами, люди довольно крепкие, простые. Двое из четверых соблюдали обет молчания. Были и еще несколько монахов, появившихся уже после эпидемии. Члены экспедиции увидели в трапезной не всех — некоторые не покидали келий. Вообще в монастыре оказалось хорошо. Хотелось в этих крошечных сводчатых комнатках отдохнуть от суровости альпинистских лагерей. В одной из пустующих келий (где раньше обитал умерший от эпидемии подвижник) Кранах с изумлением увидел фортепиано — темно-синее, поцарапанное, с вытертыми медными педалями.
Отец Иннокентий, единственный монах, говоривший по-русски, рассказал, что покойный отшельник (в миру человек богатый, из благородного сословия) слыл любителем светской музыки и, даже уйдя в затвор, приказал втянуть сюда на тросах с Большого Стола этот инструмент, и здесь, среди молчания и коленопреклоненных молитв, позволял себе музицировать — играл часами Моцарта, Шуберта, каких-то польских композиторов (покойный происходил из православных поляков). Многие в монастыре считали, что он вводит себя и других в соблазн, но келья отстояла далеко от других, и здесь, в горах, люди мало вмешивались в дела друг друга.
Малопрестольный (так назывался скит) был не из строгих. Здесь водилось хорошее вино, доставляемое снизу, из долин. И хотя еда была скудная, но вино в трапезной всегда стояло на столе, и Кранаху показалось, что все монахи постоянно пребывали в легком опьянении. Здесь, на высоте, хватало нескольких глотков терпкого пития, и нечто особенное быстро появилось в душе, как будто внутренние глаза начинали смотреть только вверх, на небо, и сразу же за небо заглядывали, закатываясь туда духовными взорами, как золотая монетка закатывается за золотой шкаф.
Кранах за всю войну лишь однажды выпил вина — во Флоренции, сидя с пожилым шпионом в одной маленькой траттории. Но тут он вдруг понял, что здесь уже так высоко, что нет границы между трезвостью и опьянением — ведь он сам говорил, что горы — это своего рода пьянство, — и полная отзвуками снежных лавин ночь застала его в опустевшей келье, за фортепьянами, играющим в упоении полузабытую, ликующую, даже немного постыдную в своей откровенности, весьма моцартоподобную сонату молодого Бетховена. Одинокая свеча капала воском на клавиши, на руки, и стакан вина темнел, как драгоценное смоляное чучелко.