Тогда, много лет назад, когда парторг услышал эти слова, он не придал им особого значения. Выслушал, конечно, внимательно, одобрительно качая головой, радуясь на энтузиазм молодых… Теперь он понимал это по-другому. Истина всегда мелькает где-то позади, затерянная в толще случайных и полузабытых разговоров.
Дунаев искоса посмотрел на Синюю. Ее-то тело не было мумифицированным — оно казалось просто живым и прекрасным телом молодой девушки. Только узкая ладонь, которую сжимал в своей руке Дунаев, теперь была испачкана в смолистом масле, стекавшем из Дунаевского рукава, а также обильно сочившемся из центра его ладони.
Не открывая глаз, Синяя произнесла:
— Убежал из кухни клей…
Сапоги Дунаева скрипели все сильнее, подошвы стали прилипать к мраморному полу, и ему приходилось с усилием отрывать их. Его отвердевшие одежды — гимнастерка, галифе, пилотка — при ходьбе громко шуршали и хрустели.
Они прошли длинный и величественный коридор, затем стали подниматься по обширной, полутемной лестнице. Затем был еще коридор и еще лестница. И, наконец, перед ними предстали закрытые двери — темные, бронзовые, украшенные выпуклыми звездами. Время на миг замедлилось, загустело, потом снова пошло быстрей. Нечто значительное, огромное ждало их за этими дверьми — словно бы кто-то необозримо колоссальный затаил дыхание, как спрятавшийся в тени великан. Несмотря на свою засмоленность, Дунаев ощутил трепет, и смола сильнее потекла из ушей.
Твердой рукой в скрипучем просмоленном рукаве он толкнул бронзовую дверь. Она отворилась.
Красная площадь!
Красная площадь простерлась перед ними. Заполненная бескрайним морем людей, она неподвижно, застыв в грозной и тревожной тишине, лежала под ночным небом. Слепящий белый свет мощных прожекторов осветил двоих воскресших. Сотни тысяч глаз устремились на две фигуры, появившиеся в дверях Мавзолея. Обнаженная девушка с закрытыми глазами и мужчина в солдатской форме, оба в золотых венчальных коронах. В белоснежном свете прожекторов они стояли, взявшись за руки. Свободной рукой парторг слегка заслонил глаза от резкого света.
Толпа молчала. И страшная тишина висела над площадью.
Прямо перед собой парторг вдруг увидел стальной микрофон на металлическом штыре, хирургически лучащийся в сиянии прожекторов. Он почувствовал, что должен что-то сказать. Все эти люди в оцепенении предельного ужаса и надежды ждали от него слова.
Непослушной, просмоленной рукой он неуверенно взялся за микрофон. Струйка священного масла побежала по стали вниз, пролившись из рукава. Рот был до краев заполнен благоуханным елеем.
— Мы победили… — с колоссальным трудом проговорил он. Больше он не смог ничего сказать — елей потек по подбородку. Он захлебнулся. Но его булькающий, словно бы из болота голос, тихо и невнятно произнесший эти слова, с чудовищной мощью разнесся по площади. Даже зазвенели стекла в темных окнах ГУМа. Волна словно бы вздоха пронеслась по народному морю. Какой-то тонкий женский голос послышался из толпы:
— Слава тебе, Господи!..
И тут же со всех сторон, непонятно откуда, точнее, отовсюду, с неба, и из-под земли, и со всех сторон хлынул нарастающий, зубодробительный бас: «СЛАВА!»
И хор подхватил: «СЛАВА!»
Толпа закрестилась и волнами стала опадать на колени. И уже слышались рыдания и вскрики. Где-то очень высоко куранты Спасской башни пробили двенадцать раз, и с последним ударом яркий, нестерпимо праздничный салют осветил небо, отразившись миллиардами разноцветных отблесков в воздетых к небу лицах, в расширенных зрачках, в слезах, льющихся по щекам, в эмали зубов, блестящих внутри смеющихся ртов, в золоте медалей, в летящих волосах подбрасываемых вверх детей, в погонах, в женских заколках, в запрокинутых чистых лбах, в обнимающихся мужчинах и женщинах, взахлеб целующих лица друг друга.