Он чувствовал, как стоят над ним мертвые этажи дома, как пустуют схваченные скрипучим холодом комнаты, где нет ничего, кроме разбитых стекол и рваных обоев, покрытых ледяной коростой. Внезапно, сквозь завывание вьюги, он отчетливо услышал, как на каком-то из высоких этажей нечто звякнуло и покатилось, как если бы выронили монетку. Затем стало слышно легкое цоканье, приближающееся по ступенькам лестницы.
Дунаев вздрогнул.
Его зрачки остановились на верхней из видимых ступенек. Через некоторое время из-за плавного поворота лестницы выкатилась монетка и запрыгала вниз по ступенькам. Допрыгав до конца лестницы, она прокатилась мимо ног Дунаева и исчезла за порогом в мутной, воющей белизне. Парторг успел разглядеть, что это были обычные пять копеек.
Не то что ему стало страшно – он плохо различал собственные эмоции, – но сердце словно бы вдруг прижалось дрожащим теплым бочком к ледяной стенке. Зачем-то он пошарил за порогом, может быть надеясь проверить – орел или решка. Но рука зачерпнула только снег.
Оставаться здесь более не имело смысла. Дунаев покинул свой испорченный приют и снова погрузился в пургу. Ему казалось вполне естественным, если завтра его оцепеневшее тело чужие слабые руки выкопают из-под снега, положат на черные санки и куда-то увезут.
Он хотел пройти узкими улочками, но, как ни петлял, дорога постоянно выводила его на большой широкий проспект, где особенно свирепствовал ветер.
Через какое-то время пришлось остановиться отдохнуть, прислонившись к стене дома… Внезапно прямо над его головой распахнулось окошко, трепыхнулась ситцевая занавесочка, и по обледеневшему подоконнику с легким дразнящим цоканьем запрыгал пущенный юлой пятачок. Он игриво ударился о каменный парапет дома, скользнул под ноги парторгу, тускло блеснув ребристым срезом, и, мелко ерзая, покатился вдоль стены, иногда петляя, исчезая в снегу. Дунаев глубоко вздохнул, настолько глубоко, насколько это было возможно, и, больше не экономя, отбросил недокуренную папиросу. Сомнений больше не было: наступило время долгожданной встречи с Врагом. Он просунул руку за пазуху, нащупал заветный самодельный карман, в нем баночку со сгущенкой, ложку… Он был готов. И, преодолевая изнеможение, он решительно пошел вперед за бегущей по снегу монеткой. А обнаглевший пятачок уже не скрывал своей отвратительной одушевленности, смешанной с не менее отвратительным воодушевлением: он бежал все быстрее и самостоятельнее, порою проституточно виляя и поблескивая, явно радуясь тому, что Дунаев следует за ним, постепенно выводя его на середину проспекта. Дунаеву вспомнились половинки яйца, заманивающие его в глубину Внутренней Москвы. Это были враги одного типа, вспомогательные враги-проводники, враги-спутники. Дунаев чувствовал, что главный, большой Враг где-то рядом, близко, что вот-вот они сойдутся лицом к лицу.
Теперь он шел по самой середине огромного проспекта. И, вглядевшись в его перспективу, задернутую пеленой вьюги, он увидел.
Далеко впереди, за мириадами снежных вьюнов и передергиваемых вуалей снежной пыли, была белая стена. Ее трудно было разглядеть, она почти не отличалась от снега, но Дунаев понял – это не снег. Он также понял, что там заканчивается ветер, что стена идет, медленно надвигаясь на него. И он шел ей навстречу. Это было как снег, но это был не снег – что-то тоже белое, очень белое, взвешенное, бесконечно распространяющееся наверх и во все стороны от себя.
Дунаев абсолютно отчетливо понял, что там, где прошло ЭТО, все умерло, что это и есть ПИЗДЕЦ ВСЕМУ. В его сознании мгновенно сформировалось – словно бы из услышанных прежде блокадных легенд, сплетен, обрывков речи – знание о том, что вот так вот и выглядит ленинградская смерть. Вроде бы люди говорили, предупреждали: как правило, сначала видят пятачок, то там, то сям звякнет, покатится сам по себе – это, значит, пиздец недалеко, а потом – белое, надвигающееся, в виде стены… Это и есть то, что зовут Концом. Концом навсегда… И несмотря на это знание, отчетливое, как букварь, Дунаев шел навстречу этому, сжимая в одной руке баночку со сгущенкой, в другой – ложку… Он ни о чем не думал, ни в чем больше не сомневался. Только снова в опустевшей голове вертелись с паразитической неотвязностью строки из блоковского стихотворения «В дюнах»: