Однако энергия, переполнявшая Дунаева, позволила ему сделать в короткий срок невероятные вещи. Он как-то очень уверенно засуетился, усадил Зину на диван, накидав вокруг нее огромное количество одеял, пледов, хозяйских довольно роскошных дамских шуб и мужских пальто с каракулевыми воротниками (как пробудившийся ото сна, он осознал с внутренним смешком, что два дня подряд он выходил гулять в одном пыльнике, сомнамбулически проходя мимо вешалки, густо завешанной зимними вещами). Затем он соорудил нечто вроде факела из какого-то рулона бумаг, подожженного зажигалкой. С этим импровизированным факелом он обошел квартиру и обнаружил очень важную вещь – добротную «буржуйку». Покрякивая и что-то напевая, он подобрал маленький топорик, валявшийся в углу, схватил первый подвернувшийся под руку стул и мигом изрубил его «на дрова». На растопку пошли какие-то две книги из шкафа. Скоро веселое пламя уже трещало и полыхало внутри, постепенно раскаляя железное тело «буржуйки».
Стул из карельской березы горел хорошо. Вскоре чайник, наполненный снегом, уже стоял на «буржуйке», и снег таял внутри, превращаясь в воду, и вода превращалась в кипяток. Дунаев наполнил кипятком чашки, незаметно добавив в чашку Зины немножко сгущенного молока из заветной баночки.
– Как вкусно! – воскликнула девушка, попробовав мутноватую горячую жидкость.
– Я же говорил тебе, что мне в райкоме помогают, – невнятно пробормотал парторг. Он достал бычок папиросы, закурил. Зина попросила у него затянуться.
– Ты же не курила, – удивился парторг.
– Да, а теперь вот… иногда…
Промерзшая тьма отползла от них, сгустившись в углах и соседних комнатах, а вокруг печки образовался теплый кружок. Они сидели так близко к печке и друг к другу, что лицо девушки казалось неотчетливым, расплывающимся.
То поблескивал золотой край чашки, то топорщился сыроватый каракуль на воротнике чужого пальто, накинутого на Зинины плечи. Дунаеву показалось, что еще немного, еще чуть-чуть, и он войдет в человеческое состояние, что вот-вот перед ним как бы поднимется занавес и он сможет почувствовать то, что чувствуют люди каждый день здесь, в блокадном Ленинграде.
Люди? И тут ему вдруг вспомнился загадочный громовой голос, неизвестно кому принадлежавший, который однажды прогремел у него за спиной в лесу:
– ЭЙ, НОВЕНЬКИЙ! НИКАКИХ ЛЮДЕЙ НЕТ!!!
«Вот теперь я вроде как уже не новенький, а все толком не освоюсь, – подумал Дунаев. – Кто же это орал тогда а лесу? Поручик, он вроде как одинокий мужик, учитель. Живет бобылем, на отшибе. А голосов вокруг него и какой-то толкотни невидимой – полно. А впрочем, в Избушке каждое бревно – учитель». Словно бы отвечая на его мысли, Зина сказала, задумчиво оглядываясь по сторонам:
– Знаете, Владимир Петрович, мне всегда казалось, что квартиры, комнаты – они даже больше могут сказать, чем их обитатели. Всегда такое чувство странное, когда первый раз входишь… И видишь эти застывшие предметы, как будто неподвижные взгляды, как будто такие особые, немые, деревянные слова… Правда? Вот посмотрите – каждый подлокотник повторяет форму локтя, каждый диван, каждый стол говорит о размерах человеческого тела, каждая кнопка выключателя что-то может сообщить о росте людей и о кончике человеческого пальца, о том, как он устроен. Видите эту выемку? – Она указала на вогнутую бронзовую кнопку на подставке роскошной, но недействующей настольной лампы. – Она точно повторяет форму подушечки пальца. Везде следы, следы…
Она встала и прошлась по комнате, запахнувшись в чужое пальто, внимательно разглядывая предметы, корешки книг, картины. Остановилась у той небольшой картинки в простенке, на рамке которой Дунаев оставлял бычок. Дунаев подошел к ней. Сюда еле-еле доходил неровный красновато-тусклый отсвет огня, падающий из открытой дверцы «буржуйки». Тем не менее изображение хотя и с трудом, но можно было разглядеть.
Это был рисунок, сделанный в «декадентской» изящно-вычурной манере начала века: аллея французского парка, на фоне подстриженных кубических кустов и конусообразных кипарисов белела фигура заплаканного Пьеро. По его напудренному лицу стекали слезы. Сверху рисунок пересекала надпись, сделанная каким-то не просто небрежным, но скорее старческим, разъезжающимся почерком, как будто писала трясущаяся от глубокой старости рука:
В СЛЕДУЮЩИЙ РАЗ ТЫ БУДЕШЬ АРЛЕКИНОМ, ДРУЖОК!
Дунаев стыдливо сдул пепел от бычка, оставшийся на верхней планке рамочки из красноватого, «тигриного» дерева.