Затем можно преодолеть последствия революции, если имеются причины для убеждения, что бедствия нации не заканчиваются на новом пути, который она выбрала. Напротив, напасти только продолжают увеличиваться. Но нельзя сделать так, будто бы революции не было. Наконец, она подтвердила великий консервативный закон жизни, который является отнюдь не законом инерции, а скорее законом движения, согласно которому все существующее постоянно растет, но не прерывается даже потрясениями, которые скорее только трансформируют, позволяют казаться другим, новым. Для этого в каждую эпоху есть свои особые условия.
Накануне войны мы обоснованно полагали, что в Германии невозможна какая-либо революция. Немецкая революция, казалось, была бы противоречием — противоречием самих с собой. Немецкая история не была революционной. Нам хотелось, чтобы она была историей реформ, восстановления, производства, обновления, которые издавна определяли немецкую жизнь и дали Европе в духовном плане гораздо больше, чем это мог бы сделать революционный перелом. Шла ли речь об отношениях духовной и светской власти, о вопросах земного бытия или духовных основах, о вопросах государства и власти, или же веры и познания, мы всегда исходили из проблематичной основы вещей. Мы связывали себя с ними. Мы отказывались от них. Но никогда не низвергали. Все революционные потрясения уходили прочь, не оставляя на нас ни малейшего следа. Наше самое большое революционное потрясение пришлось на времена Лютера. Но оно было и временем Франца фон Зикингена. Как говорил Ульрих фон Хуттен: страстный огонь «погас с темноте» и был потерян нацией. Порожденная этим временем Крестьянская война была полна демонов и бушующей гениальности, но в ней совсем не было политики. Ее последствия были революционными в самой минимальной мере, а скорее даже консервативными, так как она испытывала религиозное (больше протестантское, чем католическое) влияние. Наше надорванное состояние стало здоровым, обеспеченным и почитаемым. Самым крупным событием в нашей новой истории стала Тридцатилетняя война, но отнюдь не английская и не французская революции. Наши политические баталии шли не вокруг конституции, а по вопросу преобладания в германском мире Пруссии и Австрии. В этом отношении Пруссия была революционным государством, но с имперской силой. Даже в 1848 году целью ставились реформы, направленные на слом существующего строя. Все, что было революционного в этом процессе, скорее задерживало принятие немецких решений, которые выпали на наше время. Эти революционные процессы доАжны были свернуть немецкие знамена, а объединение немцев представить «реакционным», хотя и политически необходимым. С созданием второй империи — этого чудесного государственного порядка, который со всех сторон выглядел как «консервативный», — казалось, что у революции в Германии нет никаких перспектив.
Но все сложилось по-другому. Пожалуй, мы должны были иметь собственную революцию! И мы выбрали для нее самый неподходящий момент, когда находились в такой опасности, в какой не находился еще ни один народ. Перед лицом этой внешнеполитической угрозы мы искали внутринациональную сплоченность, полагая, что избежим опасности, если повергнем собственное государство. Теперь мы стоим перед лицом крушения, которое не могут отрицать даже те, кто его вызвал. И не остается ничего другого, как предпринять попытку хотя бы переделать эту злосчастную революцию из национального события во внешнеполитическое дело, поднять ее до уровня всемирно-политического процесса и сделать плодотворной.