Хорнблауэр кивнул сержанту, открыл входную дверь и вышел на улицу. Легкие его благодарно расширились, вбирая свежий ночной, вернее уже утренний воздух. Небо на востоке чуть-чуть посветлело. Часовой заметил британского офицера и нехотя подтянулся. На площади по-прежнему высилась в лунном свете мрачная рама гильотины, возле нее чернели пятна крови. Интересно, кто были жертвы вчерашней казни, те кого роялисты так спешно схватили и убили? Наверное, какие-нибудь мелкие республиканские чиновники: мэр, начальник таможни и так далее, если не просто те, на кого роялисты затаили злобу еще с революционных времен. Мир этот жесток и беспощаден, Хорнблауэр был в нем несчастен, подавлен и одинок.
Его размышления прервал караульный сержант и несколько солдат; они сменили часового у дверей и пошли вокруг дома, чтоб сменить остальных. Потом из-за дома на противоположной стороне улицы вышли четыре барабанщика и сержант. Они построились в ряд, подняли палочки до уровня глаз, затем, по команде сержанта, враз обрушили их на барабаны и двинулись по улице, выбивая бодрый ритм. На углу они остановились, барабаны загремели протяжно и зловеще, потом барабанщики двинулись дальше, выбивая прежний ритм. Они звали по местам расквартированных на постой солдат. Хорнблауэр, лишенный музыкального слуха, но тонко чувствующий ритм, подумал, что это хорошая музыка, настоящая музыка. Он вернулся в ставку взбодрившимся. Вошел караульный сержант и часовые, которых тот сменил с постов, на улице начали появляться первые солдаты, к штабу со стуком подскакал верховой гонец. День начался.
Бледный молодой человек прочитал записку, которую привез гонец, и вежливо протянул ее Хорнблауэру. Тому пришлось поломать над ней голову – он не привык читать по-французски написанное от руки – но, наконец, смысл ее дошел до него. Из записки следовало, что события приняли новый оборот. Экспедиционный корпус, высадившийся вчера в Киброне, двинулся этим утром на Ван и на Рен, а вспомогательному корпусу, к которому был прикомандирован Хорнблауэр, надлежало оставаться в Мюзийаке, охраняя фланг. Появился маркиз де Пюзож в безукоризненно белом мундире с голубой лентой, ни слова не говоря, прочитал записку, обернулся к Хорнблауэру и вежливо пригласил его позавтракать.
Они вошли в большую кухню, где по стенам висели начищенные медные кастрюли. Молчаливая женщина принесла им кофе и хлеб. Вполне вероятно, что она была патриоткой и ярой контрреволюционеркой, но по ней этого было не заметно. Возможно, на ее чувства повлияло то обстоятельство, что вся эта орда захватила ее дом, ела ее хлеб и спала в ее постелях, не платя ни копейки. Возможно, кой-какие реквизированные лошади и повозки тоже принадлежали ей; возможно, кто-то из погибших вчера на гильотине был ее другом. Но она принесла кофе, и собравшиеся на кухне офицеры, гремя шпорами, принялись завтракать. Хорнблауэр взял чашку и кусок хлеба – четыре месяца он не видел другого хлеба, кроме корабельных сухарей – и отхлебнул глоток. Он не понял, понравился ли ему напиток; прежде ему всего два или три раза приходилось пробовать кофе. Он снова поднял чашку к губам, но отхлебнуть не успел: раздавшийся вдали пушечный выстрел заставил его опустить чашку и замереть. Снова пушечный выстрел, потом еще и еще: палили шестифунтовки мичмана Брэйсгедла у дамбы.
В кухне поднялись шум и суматоха. Кто-то опрокинул свой кофе и по столу побежал черный ручеек. Кто-то ухитрился зацепиться шпорой о шпору и упал на соседа. Все говорили одновременно. Хорнблауэр был возбужден не меньше других, ему хотелось немедленно бежать на улицу, посмотреть, что происходит, но он вспомнил дисциплинированную тишину на идущем в бой «Неустанном». Он не такой, как эти французы. Чтоб доказать это, он поднес чашку к губам и спокойно отхлебнул. Большинство офицеров уже выскочили из кухни, требуя своих лошадей. Понадобится время, чтобы их заседлать. Хорнблауэр посмотрел на де Пюзожа, выходящего из комнаты, и допил кофе; кофе был немножко слишком горячий, но он чувствовал, что это хороший жест. Оставался еще хлеб, и он без малейшего желания заставил себя откусить и прожевать. Впереди тяжелый день, неизвестно, когда следующий раз удастся поесть. Хорнблауэр сунул хлеб в карман.